Сказка страшная месть гоголь читать. Братья ШвальнерыГоголь. Гоголь. Страшная месть. Аудиокнига

Праздновал некогда в Киеве есаул Горобец свадьбу сына, на кою съехалось множество народу, и в числе прочих названый брат есаула Данило Бурульбаш с молодой женой, красавицей Катериною, и годовалым сыном. Только старый Катеринин отец, недавно вернувшийся после двадцатилетней отлучки, не приехал с ними. Уж все плясало, когда вынес есаул две чудных иконы благословить молодых. Тут открылся в толпе колдун и исчез, устрашившись образов.

Возвращается ночью Днепром Данило с домочадцами на хутор. Испугана Катерина, но не колдуна опасается муж ее, а ляхов, что собираются отрезать путь к запорожцам, о том и думает, проплывая мимо старого колдунова замка и кладбища с костями его дедов. Однако ж на кладбище шатаются кресты и, один другого страшнее, являются мертвецы, тянущие кости свои к самому месяцу. Утешая пробудившегося сына, добирается до хаты пан Данило. Невелика его хата, не поместительна и для семейства его и для десяти отборных молодцов. Наутро затеялась ссора меж Данилою и хмурым, вздорным тестем его. Дошло до сабель, а там и до мушкетов. Ранен Данило, но, кабы не мольбы и упрёки Катерины, кстати помянувшей малого сына, и дальше бы дрался он. Примирились козаки. Рассказывает вскоре Катерина мужу смутный сон свой, будто отец ее и есть страшный колдун, а Данило бранит бусурманские привычки тестя, подозревая в нем нехристя, однако ж более волнуют его ляхи, о коих вновь предупреждал его Горобец.

После обеда, во время которого тесть брезгает и галушками, и свининой, и горелкою, к вечеру уходит Данило разведать вокруг старого колдунова замка. Забравшись на дуб, чтоб взглянуть в окошко, он видит колдовскую комнату, невесть чем освещённую, с чудным оружием по стенам и мелькающими нетопырями. Вошедший тесть принимается ворожить, и весь облик его меняется: уж он колдун в поганом турецком облачении. Он вызывает душу Катерины, грозит ей и требует, чтоб Катерина полюбила его. Не уступает душа, и, потрясённый открывшимся, Данило возвращается домой, будит Катерину и рассказывает ей все. Катерина отрекается от отца-богоотступника. В подвале Данилы, в железных цепях сидит колдун, горит бесовский его замок; не за колдовство, а за сговор с ляхами назавтра ждёт его казнь. Но, обещая начать праведную жизнь, удалиться в пещеры, постом и молитвою умилостивить Бога, просит колдун Катерину отпустить его и спасти тем его душу. Страшась своего поступка, выпускает его Катерина, но скрывает правду от мужа. Чуя гибель свою, просит жену опечаленный Данило беречь сына.

Как и предвиделось, несметною тучей набегают ляхи, зажигают хаты и угоняют скот. Храбро бьётся пан Данило, но пуля показавшегося на горе колдуна настигает его. И хоть скачет Горобец на помощь, неутешна Катерина. Разбиты ляхи, бушует чудный Днепр, и, бесстрашно правя чёлном, приплывает к своим развалинам колдун. В землянке творит он заклинания, но не душа Катерины является ему, а кто-то незваный; хоть не страшен он, а наводит ужас. Катерина, живя у Горобца, видит прежние сны и трепещет за сына. Пробудившись в хате, окружённой недремлющими стражами, она обнаруживает его мёртвым и сходит с ума. Меж тем с Запада скачет исполинский всадник с младенцем, на вороном коне. Глаза его закрыты. Он въехал на Карпаты и здесь остановился.

Безумная Катерина всюду ищет отца своего, чтоб убить его. Приезжает некий гость, спросив Данилу, оплакивает его, хочет видеть Катерину, говорит с ней долго о муже и, кажется, вводит ее в разум. Но когда заговаривает о том, что Данило в случае смерти просил его взять себе Катерину, она узнает отца и кидается к нему с ножом. Колдун сам убивает дочь свою.

За Киевом же «показалось неслыханное чудо»: «вдруг стало видимо далеко во все концы света» - и Крым, и болотный Сиваш, и земля Галичская, и Карпатские горы с исполинским всадником на вершинах. Колдун, бывший среди народа, в страхе бежит, ибо узнал во всаднике незваное лицо, явившееся ему во время ворожбы. Ночные ужасы преследуют колдуна, и он поворачивает к Киеву, к святым местам. Там он убивает святого схимника, не взявшегося молиться о столь неслыханном грешнике. Теперь же, куда бы ни правил он коня, движется он к Карпатским горам. Тут открыл недвижный всадник свои очи и засмеялся. И умер колдун, и, мёртвый, увидел поднявшихся мертвецов от Киева, от Карпат, от земли Галичской, и брошен был всадником в пропасть, и мертвецы вонзили в него зубы. Ещё один, всех выше и страшнее, хотел подняться из земли и тряс ее нещадно, но не мог встать.

Кончается быль сия старинной и чудной песней старца бандуриста в городе Глухове. Поётся в ней о войне короля Степана с турчином и братьях, козаках Иване и Петре. Иван поймал турецкого пашу и царскую награду поделил с братом. Но завистливый Петр столкнул Ивана с младенцем-сыном в пропасть и забрал все добро себе. После смерти Петра Бог позволил Ивану самому выбрать казнь для брата. И тот проклял все его потомство и предрёк, что последним в роде его будет небывалый злодей, и, как придёт ему конец, явится Иван из провала на коне и низвергнет его самого в пропасть, и все его деды потянутся из разных концов земли грызть его, а Петро не сможет подняться и будет грызть самого себя, желая отомстить и не умея отомстить. Подивился Бог жестокости казни, но решил, что быть по тому.

Пересказала

Вике Зволинской, вдохновившей нас на создание трилогии, с любовью посвящаем


Иллюстратор Братья Швальнеры

Дизайнер обложки Братья Швальнеры

© Братья Швальнеры, 2018

© Братья Швальнеры, иллюстрации, 2018

© Братья Швальнеры, дизайн обложки, 2018

ISBN 978-5-4493-0701-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава первая. Лики любви

Май 1845 года, Санкт-Петербург


Весна приходила в Петербург медленно и нехотя, все время сталкиваясь с упорным нежеланием холодной и промозглой зимы расставаться с не менее холодным и промозглым городом, стоящим на болотах, и все же к маю-месяцу, сопровождаясь грохотом гроз и потоками ливней, более или менее вошла в свои права. Однако, промозглой слякоти небесных излияний не суждено было долго грязью развозиться по земле – ледяные ветры и не менее ледяная почва быстро сделали так, что все под ногами вымерзло, оставив столичные мостовые в их первозданном и чистом виде.

Николай Васильевич Гоголь и его друг, юный адъютант Его Императорского Высочества Иосиф Виельгорский накануне вечером были гостями на балу к княгини Зинаиды Волконской, а потому поутру проснулись с тяжелыми головами и в угнетенном состоянии духа. Обед в ресторане «Данонъ» несколько улучшил их мировосприятие -и поправив здоровье неплохим шардоне, поданным с лабарданом, а также легким супом, приятели решили прогуляться по еще прохладному, но уже вполне весеннему городу, дабы освежить затуманенные с вечера головы воздушными массами, что наплывали с берегов Невы.


Иосиф Виельгорский


Николай Гоголь


Разница в возрасте между приятелями составляла почти 10 лет, однако, была не особо заметна – оба бледные, высокие, аскетичного телосложения и с тонкими усиками они походили на братьев, один из которых был чуть старше, а другой чуть младше. Разве что одна деталь во внешности при ближайшем рассмотрении выдавала расхождение – при неправильных чертах лица у Гоголя его приятель являл собой эталон мужской красоты. Аккуратные, тонкие и благородные свойства его внешности делали его притягательным и сразу говорили малознакомым людям, что перед ними человек дворянских кровей. Так и было – Виельгорский был сыном дворянина, музыканта и музыкального критика, которого знала и уважала вся столица, предоставляя своему бомонду исключительное право бывать на устраиваемых им суаре и вечеринках, чтобы блеснуть собой и покрасоваться на других. Бывал там и Гоголь, хотя дом Виельгорских стал для него давным-давно почти своим собственным, и потому и он, и юный друг его предпочитали проводить время на балах иных светских львов и львиц, недостатка в которых Санкт-Петербург не знал никогда. Так случилось и вчера, когда они вдвоем посетили их старинную приятельницу, решившую отпраздновать долгожданный приход весны пышными и роскошными ассамблеями, танцами и вином.

– Вчера, на балу у Волконской ты, кажется, оставил автограф в журнале? – спросил у друга Виельгорский, когда они поравнялись с памятником Петру. Гоголь улыбнулся – затронутая Виельгорским тема была необычайно приятна ему.

– И это не просто автограф. Это несколько строк из «Ночей на вилле».


Зинаида Волконская


«Ночи на вилле» – так называлась повесть Гоголя, посвященная Виельгорскому. От природы больной и последнее время все чаще страдающий приступами своего, крайне истощающего организм, заболевания, Виельгорский несколько недель тому назад оказался практически при смерти в загородном доме Волконской, который в узком кругу приятелей именовался «виллой». Тогда одно только присутствие Гоголя, его еженощные бдения и старания у постели больного смогли облегчить страдания и принести то, что болезнь на какое-то время отступила, оставив юношу в покое. Впечатленный чудесным спасением друга, Гоголь написал о своих чувствах и мыслях в небольшой повести, посвященной Иосифу Михайловичу. Строки из нее вчера украсили альбом хозяйки бала, которой друзья обязаны были своим знакомством.

– И, конечно, обо мне?

– Вся повесть о тебе, разве могут быть там строки о ком-то другом?

– Господи, именно поэтому, как выясняется, вчера все присутствующие смотрели на меня такими странными взглядами.

– Что ты имеешь в виду?

– Ты лучше у них спроси, что они имеют в виду, когда заговорщицки подмигивают при виде нас, подобострастно улыбаются и поговаривают о неких «особенных» отношениях, от природы не свойственных мужчинам, подразумевая нас с тобой…

– Глупости и беспримерные по абсурдности светские сплетни! Неужели ты мало слышал их на своем коротком веку, чтобы всерьез пускаться в обсуждения или комментарии относительно словоблудия зевак?

– Я разделяю твою точку зрения, но все-таки тебе пора жениться.

– Уж не затем ли, чтобы избежать перемывания костей в присутствии сиятельных княгинь?

– Конечно, нет.

– А зачем тогда?

– Послушай, Николя, сколько тебе нынче лет?

– Тридцать шесть.

– Так. А сколько было обожаемому тобой Пушкину, когда он в расцвете лет волею случая покинул эту бренную землю, прервав течение таланта, данного ему свыше, который мог бы еще сослужить добрую службу всем нам, его почитателям?

– Кажется, тридцать семь.

– Вот. Не хочешь ли ты оставить нас без твоего наследника, без продолжателя дела и рода великого Гоголя-Яновского?

– Глупости, – отмахнулся Гоголь. – Еще Шекспир говорил, что на детях великих природа отдыхает.

– Пусть так, но классик твоего уровня, писатель мировой величины все же не имеет права уйти по-английски.

– Намекаешь, что я скоро умру?

– Ничуть. Просто сейчас – самое подходящее для тебя как для мужчины время подумать о семье и детях. Куда тянуть? Ты же сам отлично прописал в своей «Женитьбе», что, как только мужчине стукнет сорок, всякое желание жениться, продолжать род и вообще быть социально полезным отпадает? Не с тем ли столкнулся твой Подколесин?

Гоголь смущенно опустил взгляд и улыбнулся в усы.

– Так, молодой человек, вижу, что творчество мое вы знаете весьма сносно. И кого же посватаете мне в подруги жизни?

– Конечно, господину писателю, превзошедшему меня по разуму и по возрасту, виднее, но вот моя сестра… кхм… – Виельгорский нарочито кашлянул в кулак. – Давеча слала вам привет и горячие объятия, сожалея, что по болезни не смогла вчера посетить бал у Волконской.

Упоминание имени сестры Виельгорского рождало у Гоголя едва ли не более теплые эмоции, чем разговоры о нем самом. Он горячо любил эту юную, чистую и прекрасную во всех отношениях девушку, и оттого, наверное, больше не хотел портить ее жизнь и судьбу своим в ней присутствием. В данном случае справедливо было сказать, что Гоголю и хотелось, и кололось.

– Она достойная, прекрасная, удивительная девушка…

– Ну так что ж?

– И именно потому я уверен, что я ей не пара. Луиза никогда не даст своего согласия на наш брак.

– Пустое! Маменька обожает тебя и все, что ты делаешь.

– Правнучка Бирона допустит брак дочери с безродным писакой?

– Это ты-то безродный?! – справедливо возмутился Иосиф. – Что слышу я?! С каких это пор потомки рода Яновских стали так критичны к себе?

– Да, но потомок славного имени оказался уродом, без которого, как известно, не обходится ни одна семья. Меня не жалуют при дворе, и ты как аншеф-адъютант Наследника это знаешь как никто другой…

– И это пустое. Я лично представлю тебя Наследнику, вы познакомитесь, сойдетесь, и уверяю – все эти недоговоренности как ветром сдует. Он значительно отличается от отца, он стоит на уровне прогрессивных идей и открыт для общества людей хороших и достойных.

– А я, по-твоему, хорош и достоин?

– Как по-моему, так ты просто ангел.

– Полно…

– Ну так что? Принимаешь мое приглашение завтра составить нам компанию за обедом?

– Коли так, то охотно.

– Хотя, впрочем, в выборе тебя никто не ограничивает. Кажется, вчера на балу была еще одна весомая претендентка на твое внимание или даже на что-то большее?

– О ком ты?

– О Хомяковой.

– Катя? Ну что ты, она ведь замужем, и мы просто друзья.

– Господин писатель все еще верит в сказки о дружбе между мужчиной и женщиной? Занятно. Хотя, впрочем, ты-то ей, быть может, и друг, а вот она смотрит на тебя совсем даже иначе.

– Ты заметил?

– Не заметит такой откровенности только слепой.

Екатерина Хомякова была сестрой поэта Николая Языкова, давнего друга Гоголя, и знала писателя едва ли не со своих детских лет. Фривольная и даже распутная юность поэта теперь дала всходы – он оказался сражен тяжелой болезнью, нейросифилисом, и часто бывал прикован к постели. Не обремененный обязательствами Гоголь чувствовал свою обязанность проводить с больным много времени – не меньше его проводила с ним сестра, Екатерина, жена писателя Хомякова. Во время этих встреч – тут Виельгорский был прав – Гоголь действительно стал ловить на себе взгляды этой прекрасной и даже роковой женщины, но никак не мог ответить на них взаимностью, считая ее действия ошибкой и не будучи не в силах переступить врожденную порядочность.

– Перестань, и слушать ничего не хочу.

– Значит, дело сделано, – удовлетворенно потер руками Иосиф. – На обед я тебя заманил, и поручение сестры можно считать исполненным?

Гоголь улыбнулся детской наивности и находчивости друга, приобнял его за плечи, и они продолжили шествие по мостовой, насквозь продуваемые невскими ветрами.

В доме же той, о которой приятели несколько минут назад говорили – Екатерины Хомяковой – в эти минуты происходил близкий по смыслу разговор, невольными героями которого стали оба.


Екатерина Хомякова


– Ах, Алексис, – говорила супругу Екатерина Михайловна, – как жаль, что твое нездоровье не позволило тебе вчера посетить бал у Волконской, это было что-то потрясающее!

Не желавшая до последнего вступать в свои права столичная весна сыграла с поэтом злую шутку – он простудился, и не принял участие в давешней светской вечеринке. Меж тем, простуда была очень легкой и практически совсем уже отступила, а причина его уклонения от бала крылась в его собственном нежелании посещать суаре и встречаться с его завсегдатаями. Не воспользоваться же сиюминутным недомоганием, чтобы оправдать свое отсутствие на балу, было бы для предпочитавшего тишину и покой поэта преступлением.

– И что же потрясающего ты видишь в подобных встречах?

– Ну главным образом людей, конечно. Вчера вот, например, Николя с Иосифом там встретились… Ах, Николя, он просто прекрасен! Устроил нечто вроде благотворительных чтений своего «Ревизора» в пользу бедных! Местные нувориши собрали неплохую кассу, так что он не лишний раз подчеркнул свою полезность и значимость для общества. И конечно, свой тонкий и блистательный ум. Ах, как все же замечательно прописаны в его бессмертной пьесе образы наших заворовавшихся чиновников и глупейших купцов! Ну кто еще…

– А с кем, ты говоришь, он был там? – прервал поток славословия Хомяков. – С Виельгорским?

– Да, Иосиф хоть и после болезни, а все же держался очень даже comme il faut.

– И чего они постоянно ходят вместе?

– Друзья. Удивительные, поистине замечательные друзья. Такого друга, коим Николенька является для Иосифа, можно пожелать всякому. Так всюду вместе и ходят – куда один, туда и другой плетется. Говорят, их сам черт связал веревочкой… – супруга поэта смеялась, но самому ему было не до смеха. Его давно беспокоило резко возросшее внимание жены к Гоголю, которое, хоть и объяснялось с ее стороны давним знакомством и дружеским расположением, что они питали друг к другу, по мнению поэта, уже давно переходило грани дозволенного. С другой стороны, в сложившейся ситуации он был отчасти виноват сам – именно его давешнее нежелание посетить дом Волконской спровоцировало бурю в стакане воды, которой было бы не избежать, если бы не классическое для сцены появление третьего лица.

Двери гостиной распахнулись, и на пороге появился брат Екатерины Михайловны, поэт Николай Языков, приятель Гоголя, ставший некогда поводом для их знакомства.

– Здравствуй, друг мой! Все ли ты здоров? Вчера на балу у Волконской, говорят, не было тебя? – сходу осведомился гость.

– Благодарю, Николай, здоров, – сухо отвечал Хомяков, будто бы обижавшийся на Языкова за то, что тот познакомил супругу с Гоголем. – А на балу меня не было потому только, что я терпеть не могу подобных мероприятий.

– Ну вот вам, – всплеснула руками Екатерина Михайловна. – Мне говорит одно, а на деле выходит своем другое. Как прикажешь тебя понимать?

– Полагаю, Катерине скучно было без тебя. Мог бы проявить немного такта, – едко поддел приятеля Языков.

– А мне кажется иначе. Там было кому ее развлекать.

– Кому же это?

– Гоголю, например. Кстати, а почему он не носит своей настоящей фамилии? Воля ваша, когда человек скрывает свое происхождение, то ему и впрямь есть, чего стыдиться или утаивать…

– Как знать, как знать, только вопрос не ко мне, – отмолчался Языков. – Что же до посторонних мужчин, то я не думаю, чтобы они сильно занимали голову очаровательной сестры моей, ты не прав.

– Полно вам о пустяках, господа, – увернулась Хомякова, понявшая, к чему клонится разговор. – Николенька, верно, зашел по приглашению к обеду, а мы его голодом морим. Дарья, подавай обед!..

Несколько минут спустя все трое сидели за роскошно сервированным обеденным столом. К столу были поданы домашнее вино, корюшка, русские щи, бараний бок с гречневой кашей, поросенок в сметане и хлеб. Вино несколько расслабило вдруг напрягшуюся обстановку, и Хомяков забылся относительно тех комплиментов, что отвешивала его супруга в адрес Гоголя, чем задевала его самолюбие. Ему даже стало как-то стыдно перед отсутствующим здесь писателем, и он попытался сгладить дерзость допущенных в его отношении мыслей комплиментом, который Языков наверняка передаст своему другу при первой встрече.

– Однако же, Гоголь прекрасный писатель, – вдруг некстати разразился он.

– С чего ты опять? – подняла глаза на него Екатерина.

– Сказал, как думал.

– Да, – убедившись в покойном настрое мужа, поспешила поддержать Хомякова супруга. – Это правда. А уж какой он великолепный чтец! Слышали бы вы, друзья мои, как славно вчера он читал «Ревизора». Что ни говори, а я считаю, что в писателе важно не только, как он пишет, а еще и как воспринимает это публика – а для этого он просто обязан быть хорошим чтецом, не так ли?! У него же все, за что бы он ни брался, получается просто великолепно. Скажи, Николенька?!

– Полно, по-моему, ты преувеличиваешь. Писатель он действительно прекрасный, но вовсе необязательно ему актерствовать! И промахов в жизни у него, как у всякого человека, случалось предостаточно, о чем я как его друг могу с уверенностью свидетельствовать. Да и тебе многое известно…

– Однако, лучше него нет среди наших современников словотворца, – не унималась Екатерина Михайловна. – С ним может сравниться разве что Пушкин, только он ушел от нас, а Николенька жив и дай ему Бог здравствовать вечно! – Сказав это, она осенила себя крестным знамением и посмотрела куда-то вдаль, как будто перед глазами ее была не стена, а даль с картины Репина. Такая откровенность вновь возвратила истощенный болезнью ум супруга ее к старым обидам, и бросилась в глаза ее брату.

– Ну полно. Ты уж вовсе говоришь о нем как о святом…

– Как знать, может, так оно и есть? Помнишь, когда Иосиф болел и почти умирал на вилле у Волконской, он буквально сутками не отходил от его постели, и одним своим присутствием фактически спас ему жизнь!

Языков рассмеялся:

– Жизнь ему спасла медицина, к которой Николай Васильевич, при всем моем безграничном к нему уважении не имеет отношения.

– Как тебе не стыдно, Николя?! Ведь он ухаживал и за тобой при обострениях твоего недуга…

Языков после таких слов насупился и продолжал:

– Я благодарен ему. А вот тебе следовало бы быть посдержаннее в словах относительно мужчин, тебе посторонних, в присутствии твоего законного супруга! Ты должна думать не только о себе и понимать, соответственно, что слова эти могут быть криво истолковано и даже могут обидеть слушателя. За такое в памятные времена на дуэлях стрелялись!

– Ну уж, пустяки, – демонстративно отмахнулась Хомякова от наставлений брата. – Кто избрал своей участью обижаться словами, как говорил Белинский, тот пусть обижается. А вообще это удел горничных…

– Ты права, – улыбнувшись, поддержал супругу Хомяков. – Да и потом, о какой причине для обид может идти речь, ежели Гоголя никто и ничто не интересует, кроме Виельгорского и ухаживаний за ним, которые не мне одному кажутся подозрительными и говорящими о наличии некоей тайны, которая, вполне возможно, и заставляет нашего общего друга скрывать свое истинное происхождение!

Буря в стакане воды все же разыгралась. Хомяков лукавил, когда говорил, что высказывания жены о Гоголе, до назойливости частые и всегда ванильные, не задевают его разума и чувств. Если бы все было так, как он сказал, то не следовало бы ему пускаться в подобные оскорбления. Сказанное произвело эффект разорвавшейся бомбы – присутствующие обомлели. Верно, Хомяков готовился к такому выпаду, потому как сказать такое в запале просто невозможно.

– Как… как ты смеешь?! – негодовала супруга. – Да за такие слова Николаю Васильевичу следовало бы бросить тебе перчатку!

– Полноте, сестрица, не горячись, – попытался урезонить сестру Языков. – Не только Алексей говорит о странных, мягко говоря, отношениях Гоголя с Виельгорским, об этом судачит вся столица. Ты и сама вчера видела, как они тяготеют друг к другу. О чем это еще может свидетельствовать?

– Кроме как о дружеских чувствах и симпатии в высшем смысле, какая свойственна людям утонченным и изысканным, ни о чем!

– Хотя, я лично был свидетелем жизненной драмы Гоголя, которая случилась с ним совсем недавно на почве любви его к одной особе, что проживала в Полтавской губернии. С его слов, разумеется, но мне точно известно, что чувства его к ней были в высшей степени, и потому кроме как слухами назвать то, что произнес Алексей, я не могу. Меж тем, обязуюсь скрывать услышанное втайне, дабы не рассорить пустяком добрых друзей своих! – улыбнулся Языков, вставая из-за стола и обнимая Хомякова за плечи.

– А я нет, – отбросила салфетку сестра. – При первой же встрече я расскажу Гоголю о низком предположении, сделанном моим мужем и достойным поэтом, никак не отвечающем высоким идеалам поэзии и вообще жизни в обществе! И пусть случай решит ваш спор.

Закончив фразу, она в расстроенных чувствах покинула обеденный зал. Языков пожал плечами и вполголоса произнес:

– Зря ты это, конечно.

– Да что мне до вашего Гоголя?! – вспылил было хозяин дома, но гость его остановил:

– Да разве в Гоголе дело?! Я вижу твое к нему отношение и не могу не знать, что к сестре моей ты испытываешь самую горячую любовь. Но зная ее нрав, спешу упредить тебя: такими высказываниями ты лишь отдалишься от объекта своего обожания, который так ревностно защищаешь от нападок того, кто вовсе ни сном, ни духом.

– Так уж и ни сном…

– Что ты имеешь в виду?

– Ты думаешь, почему я не пошел вчера на бал? Потому только, что знаю: Гоголь давно уже отвечает ей взаимностью. Как встретятся, так не отходят друг от друга ни на минуту! А моего присутствия и не замечают вовсе.

– Тогда вдвойне не пойму, почему было не пойти вчера к Волконской и не заявить ему прямо в лицо своей неудовольствие?!

– А к чему это приведет? Тогда станут видеться тайно, а из таких встреч, как правило, не выходит для замужних дам ничего хорошего. Пусть лучше уж как есть, а только лишний раз расстраивать свое здоровье мне не улыбается…

Сказанное Хомяковым насторожило его приятеля. Сложные отношения Гоголя с женщинами во многом объяснялись тайной его происхождения – той самой тайной, что скрывал он за псевдонимом, и которая была хорошо известна Языкову, состоявшему, как и Гоголь, в ряду членов секты «Мученики ада». У истоков ее стояло самое настоящее зло, имя которому было Вий …

…Недаром говорят, что мысль материальна. Стоило минуточкой доли Языкову обратиться мысленным взором своим к ужасающему всаднику, как вечером того же дня в далекой Полтавской губернии, в Сорочинском уезде, на вершине большой горы, названной в народе Диканькой, собралось много женщин. Все как одна одеты были во все белое и стояли вкруг разведенного в середине поляны, что венчала вершину горы, высокого костра. Непонятные темные словеса вырывались из уст их, а возле самого огневища пыталась вырваться из пут молодая девица с затянутым кляпом ртом. Ужас происходящего и осознание того, что далее с ней случится нечто еще более страшное, выбивал из нее последние остатки разума. Голоса женщин нарастали и обретали все большую силу, а костер взмывал и взмывал ввысь, так высоко, что, казалось, доставал до крон самых больших вековых деревьев, что росли здесь в большом количестве. Скоро ветки их стали хрустеть и ломаться – так не бывало даже при сильных порывах ветра. Словно стая медведей пробиралась из чащи леса на поляну, влекомая зовом непонятных славословий.



Наконец перед глазами обезумевшей от страха девицы предстал он. Огромная черная лошадь, как будто огнедышащая, с красными сверкающими глазами, несла на спине своей огромного, нечеловеческого роста всадника. Одет он был в древние латы, исписанные на латыни, из-под которых виднелась белая плащаница – подобие той, что носили во времена Пилата Понтийского. На голове его был башлык такой же кипельно белой материи, из-под которого совсем не видно было его лица. Наверное, оно и к лучшему – ведь встреться человеком лицом к лицу со своей смертью, с абсолютным вселенским злом, то можно сразу отдать Богу душу. А душа девицы в тот вечер нужна была всаднику.

Рука его – а вернее, кость с ошметками кровоточащего мяса, – сжимала в руке гнутый сатанинский ятаган, какие носили турецкие янычары да ляхи, чьи нашествия навсегда запомнит Полтавщина. Замерли голоса, когда он вознес его над трепыхавшейся в последних отчаянных попытках освободиться дворовой девкой, а потом резко обрушил на нее, разрубая невинное тело пополам. Кровь ее стекла по проделанному в лежаке – большой, грубо обтесанной доске – желобу в стальной сосуд, что стоял неподалеку. Дождавшись, когда части тела посинеют, оставшись без живительной влаги, всадник взвалит убитую в седло и унесется с бешеной скоростью туда, откуда только что пришел – в самую пучину ада.

Гоголь Н. В. Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем. М., Искатель, 2016 г. – 112 с. – ISBN: 978-5-00061-166-1

Подробнее об этом – в романе братьев Швальнеров «Гоголь. Вий. Не выходи из круга». Екб, ООО «Издательские решения», 2018 г. – 270 с. – ISBN 978-5-4490-7909-1

Николай Васильевич Гоголь

Страшная месть

Шумит, гремит конец Киева: есаул Горобець празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Перешляя поля, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названый брат есаула, Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя горами, был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкий бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку, сапогам с серебряными подковами; но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец. Всего только год жил он на Заднепровье, а двадцать один пропадал без вести и воротился к дочке своей, когда уже та вышла замуж и родила сына. Он, верно, много нарассказал бы дивного. Да как и не рассказать, бывши так долго в чужой земле! Там все не так: и люди не те, и церквей Христовых нет… Но он не приехал.

Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, спеченную вместе с деньгами, и, на время притихнув, положили возле себя цимбалы, скрыпки и бубны. Между тем молодицы и дивчата, утершись шитыми платками, выступали снова из рядов своих; а парубки, схватившись в боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись им навстречу, - как старый есаул вынес две иконы благословить молодых. Те иконы достались ему от честного схимника, старца Варфоломея. Не богата на них утварь, не горит ни серебро, ни золото, но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме. Приподняв иконы вверх, есаул готовился сказать короткую молитву… как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети; а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их козака. Кто он таков - никто не знал. Но уже он протанцевал на славу козачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо его переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал козак - старик.

Это он! это он! - кричали в толпе, тесно прижимаясь друг к другу.

Колдун показался снова! - кричали матери, хватая на руки детей своих.

Величаво и сановито выступил вперед есаул и сказал громким голосом, выставив против него иконы:

Пропади, образ сатаны, тут тебе нет места! - И, зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик.

Пошли, пошли и зашумели, как море в непогоду, толки и речи между народом.

Что это за колдун? - спрашивали молодые и небывалые люди.

Беда будет! - говорили старые, крутя головами.

И везде, по всему широкому подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него.

На двор выкатили бочку меду и не мало поставили ведер грецкого вина. Все повеселело снова. Музыканты грянули; дивчата, молодицы, лихое козачество в ярких жупанах понеслись. Девяностолетнее и столетнее старье, подгуляв, пустилось и себе приплясывать, поминая недаром пропавшие годы. Пировали до поздней ночи, и пировали так, как теперь уже не пируют. Стали гости расходиться, но мало побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще больше козачества заснуло само, непрошеное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля козацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев.

Тихо светит по всему миру: то месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорого́ю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен.

Посереди Днепра плыл дуб. Сидят впереди два хлопца; черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.

Отчего не поют козаки? Не говорят ни о том, как уже ходят по Украйне ксендзы и перекрещивают козацкий народ в католиков; ни о том, как два дни билась при Соленом озере орда. Как им петь, как говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав кармазинного жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и не сводит с него очей, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода.

Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса! Горы те - не горы: подошвы у них нет, внизу их как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга - не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц.

Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою.

Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина, вдалася в печаль?

Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Меня устрашили чудные рассказы про колдуна. Говорят, что он родился таким страшным… и никто из детей сызмала не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему все чудилось, что все смеются над ним. Встретится ли под темный вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас показывалось, что он открывает рот и выскаливает зубы. И на другой день находили мертвым того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы, - говорила Катерина, вынимая платок и вытирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке были вышиты ею красным шелком листья и ягоды.

Пан Данило ни слова и стал поглядывать на темную сторону, где далеко из-за леса чернел земляной вал, из-за вала подымался старый замок. Над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкие усы.

Не так еще страшно, что колдун, - говорил он, - как страшно то, что он недобрый гость. Что ему за блажь пришла притащиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи строить какую-то крепость, чтобы перерезать нам дорогу к запорожцам. Пусть это правда… Я разметаю чертовское гнездо, если только пронесется слух, что у него какой-нибудь притон. Я сожгу старого колдуна, так что и воронам нечего будет расклевать. Однако ж, думаю, он не без золота и всякого добра. Вот где живет этот дьявол! Если у него водится золото… Мы сейчас будем плыть мимо крестов - это кладбище! тут гниют его нечистые деды. Говорят, они все готовы были себя продать за денежку сатане с душою и ободранными жупанами. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего теперь: не всегда на войне можно добыть…

Знаю, что затеваешь ты. Ничего не предвещает доброго мне встреча с ним. Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями!..

Молчи, баба! - с сердцем сказал Данило. - С вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! - Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. - Пугает меня колдуном! - продолжал пан Данило. - Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена - люлька да острая сабля!

Катерина замолчала, потупивши очи в сонную воду; а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился, как волчья шерсть середи ночи.

Дуб повернул и стал держаться лесистого берега. На берегу виднелось кладбище: ветхие кресты толпились в кучку. Ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, только месяц греет их с небесной вышины.

Слышите ли, хлопцы, крики? Кто-то зовет нас на помощь! - сказал пан Данило, оборотясь к гребцам своим.

Мы слышим крики, и кажется, с той стороны, - разом сказали хлопцы, указывая на кладбище.

Но все стихло. Лодка поворотила и стала огибать выдавшийся берег. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан Данило: страх и холод прорезался в козацкие жилы.

Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо все задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне! душно!» - простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос, борода по колена и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «Душно мне!» - и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Казалось, одни только кости поднялись высоко над землею. Борода по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости…


Шумит, гремит конец Киева: есаул Горобець празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Перешляя поля, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названый брат есаула, Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя горами, был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкий бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку, сапогам с серебряными подковами; но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец. Всего только год жил он на Заднепровье, а двадцать один пропадал без вести и воротился к дочке своей, когда уже та вышла замуж и родила сына. Он, верно, много нарассказал бы дивного. Да как и не рассказать, бывши так долго в чужой земле! Там все не так: и люди не те, и церквей Христовых нет… Но он не приехал.

Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, спеченную вместе с деньгами, и, на время притихнув, положили возле себя цимбалы, скрыпки и бубны. Между тем молодицы и дивчата, утершись шитыми платками, выступали снова из рядов своих; а парубки, схватившись в боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись им навстречу, - как старый есаул вынес две иконы благословить молодых. Те иконы достались ему от честного схимника, старца Варфоломея. Не богата на них утварь, не горит ни серебро, ни золото, но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме. Приподняв иконы вверх, есаул готовился сказать короткую молитву… как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети; а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их козака. Кто он таков - никто не знал. Но уже он протанцевал на славу козачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо его переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал козак - старик.

Это он! это он! - кричали в толпе, тесно прижимаясь друг к другу.

Колдун показался снова! - кричали матери, хватая на руки детей своих.

Величаво и сановито выступил вперед есаул и сказал громким голосом, выставив против него иконы:

Пропади, образ сатаны, тут тебе нет места! - И, зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик.

Пошли, пошли и зашумели, как море в непогоду, толки и речи между народом.

Что это за колдун? - спрашивали молодые и небывалые люди.

Беда будет! - говорили старые, крутя головами.

И везде, по всему широкому подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него.

На двор выкатили бочку меду и не мало поставили ведер грецкого вина. Все повеселело снова. Музыканты грянули; дивчата, молодицы, лихое козачество в ярких жупанах понеслись. Девяностолетнее и столетнее старье, подгуляв, пустилось и себе приплясывать, поминая недаром пропавшие годы. Пировали до поздней ночи, и шоровали так, как теперь уже не пируют. Стали гости расходиться, но мало побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще больше козачества заснуло само, непрошеное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля козацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев.

Тихо светит по всему миру: то месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорого ю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен.

Посереди Днепра плыл дуб. Сидят впереди два хлопца; черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.

Отчего не поют козаки? Не говорят ни о том, как уже ходят по Украйне ксендзы и перекрещивают козацкий народ в католиков; ни о том, как два дни билась при Соленом озере орда. Как им петь, как говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав кармазинного жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и не сводит с него очей, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода.

Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса! Горы те - не горы: подошвы у них нет, внизу их как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга - не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц.

Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою.

Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина, вдалася в печаль?

Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Меня устрашили чудные рассказы про колдуна. Говорят, что он родился таким страшным… и никто из детей сызмала не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему все чудилось, что все смеются над ним. Встретится ли под темный вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас показывалось, что он открывает рот и выскаливает зубы. И на другой день находили мертвым того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы, - говорила Катерина, вынимая платок и вытирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке были вышиты ею красным шелком листья и ягоды.

Пан Данило ни слова и стал поглядывать на темную сторону, где далеко из-за леса чернел земляной вал, из-за вала подымался старый замок. Над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкие усы.

Не так еще страшно, что колдун, - говорил он, - как страшно то, что он недобрый гость. Что ему за блажь пришла притащиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи строить какую-то крепость, чтобы перерезать нам дорогу к запорожцам. Пусть это правда… Я разметаю чертовское гнездо, если только пронесется слух, что у него какой-нибудь притон. Я сожгу старого колдуна, так что и воронам нечего будет расклевать. Однако ж, думаю, он не без золота и всякого добра. Вот где живет этот дьявол! Если у него водится золото… Мы сейчас будем плыть мимо крестов - это кладбище! тут гниют его нечистые деды. Говорят, они все готовы были себя продать за денежку сатане с душою и ободранными жупанами. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего теперь: не всегда на войне можно добыть…

Знаю, что затеваешь ты. Ничего не предвещает доброго мне встреча с ним. Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями!..

Молчи, баба! - с сердцем сказал Данило. - С вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! - Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. - Пугает меня колдуном! - продолжал пан Данило. - Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена - люлька да острая сабля!

Катерина замолчала, потупивши очи в сонную воду; а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился, как волчья шерсть середи ночи.

Дуб повернул и стал держаться лесистого берега. На берегу виднелось кладбище: ветхие кресты толпились в кучку. Ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, только месяц греет их с небесной вышины.

Слышите ли, хлопцы, крики? Кто-то зовет нас на помощь! - сказал пан Данило, оборотясь к гребцам своим.

Мы слышим крики, и кажется, с той стороны, - разом сказали хлопцы, указывая на кладбище.

Но все стихло. Лодка поворотила и стала огибать выдавшийся берег. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан Данило: страх и холод прорезался в козацкие жилы.

Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо все задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне! душно!» - простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос, борода по колена и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «Душно мне!» - и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Казалось, одни только кости поднялись высоко над землею. Борода по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости…

Дитя, спавшее на руках у Катерины, вскрикнуло и пробудилось. Сама пани вскрикнула. Гребцы пороняли шапки в Днепр. Сам пан вздрогнул.

Все вдруг пропало, как будто не бывало; однако ж долго хлопцы не брались за весла.

Заботливо поглядел Бурульбаш на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя, прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб.

Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! - говорил он, указывая по сторонам. - Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! дай сюда на руки мне сына! - При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. - Что, Иван, ты не боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой - мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет:

Люли, люли, люли!

Люли, сынку, люли!

Да вырастай, вырастай в забаву!

Козачеству на славу,

Вороженькам в расправу!

Слушай, Катерина, мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится… Ну, недоволен, зачем и приезжать. Не хотел выпить за козацкую волю! не покачал на руках дитяти! Сперва было я ему хотел поверить все, что лежит на сердце, да не берет что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не козацкое сердце! Козацкие сердца, когда встретятся где, как не выбьются из груди друг другу навстречу! Что, мои любые хлопцы, скоро берег? Ну, шапки я вам дам новые. Тебе, Стецько, дам выложенную бархатом и золотом. Я ее снял вместе с головою у татарина. Весь его снаряд достался мне; одну только его душу я выпустил на волю. Ну, причаливай! Вот, Иван, мы и приехали, а ты все плачешь! Возьми его, Катерина!

Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля: то дедовские хоромы пана Данила. За ними еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного козака.

Хутор пана Данила между двумя горами, в узкой долине, сбегающей к Днепру. Невысокие у него хоромы: хата на вид как и у простых козаков, и в ней одна светлица; но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и десяти отборным молодцам. Вокруг стен вверху идут дубовые полки. Густо на них стоят миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные, и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне. Ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья. Волею и неволею перешли они от татар, турок и ляхов; немало зато и вызубрены. Глядя на них, пан Данило как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеною, внизу, дубовые гладкие вытесанные лавки. Возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в кольцо, привинченное к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках спит с женою пан Данило. На лежанке старая прислужница. В люльке тешится и убаюкивается малое дитя. На полу покотом ночуют молодцы. Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе; ему не пуховик и не перина нужна; он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на траве. Ему весело, проснувшись середи ночи, взглянуть на высокое, засеянное звездами небо и вздрогнуть от ночного холода, принесшего свежесть козацким косточкам. Потягиваясь и бормоча сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается крепче в теплый кожух.

Не рано проснулся Бурульбаш после вчерашнего веселья и, проснувшись, сел в углу на лавке и начал наточивать новую, вымененную им, турецкую саблю; а пани Катерина принялась вышивать золотом шелковый рушник. Вдруг вошел Катеринин отец, рассержен, нахмурен, с заморскою люлькою в зубах, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина тому, что так поздно воротилась она домой.

Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать! Не жена, а муж отвечает. У нас уже так водится, не погневайся! - говорил Данило, не оставляя своего дела. - Может, в иных неверных землях этого не бывает - я не знаю.

Краска выступила на суровом лице тестя и очи дико блеснули.

Кому ж, как не отцу, смотреть за своею дочкой! - бормотал он про себя. - Ну, я тебя спрашиваю: где таскался до поздней ночи?

А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне. Умею держать в руках и саблю острую. Еще кое-что умею… Умею никому и ответа не давать в том, что делаю.

Я вижу, Данило, я знаю, ты желаешь ссоры! Кто скрывается, у того, верно, на уме недоброе дело.

Думай себе что хочешь, - сказал Данило, - думаю и я себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле не был; всегда стоял за веру православную и отчизну, - не так, как иные бродяги таскаются бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов даже не похожи: не заглянут в божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.

Э, козак! знаешь ли ты… я плохо стреляю: всего за сто сажен пуля моя пронизывает сердце. Я и рублюсь незавидно: от человека остаются куски мельче круп, из которых варят кашу.

Я готов, - сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как будто знал, на что ее выточил.

Данило! - закричала громко Катерина, ухвативши его за руку и повиснув на ней. - Вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку! Батько, твои волосы белы, как снег, а ты разгорелся, как неразумный хлопец!

Жена! - крикнул грозно пан Данило, - ты знаешь, я не люблю этого. Ведай свое бабье дело!

Сабли страшно звукнули; железо рубило железо, и искрами, будто пылью, обсыпали себя козаки. С плачем ушла Катерина в особую светлицу, кинулась в постель и закрыла уши, чтобы не слышать сабельных ударов. Но не так худо бились козаки, чтобы можно было заглушить их удары. Сердце ее хотело разорваться на части. По всему ее телу слыхала она, как проходили звуки: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю… Может, уже алая кровь бьет ключом из белого тела. Может, теперь изнемогает мой милый; а я лежу здесь!» И вся бледная, едва переводя дух, вошла в хату.

Ровно и страшно бились казаки. Ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец - подается пан Данило. Наступает пан Данило - подается суровый отец, и опять наравне. Кипят. Размахнулись… ух! сабли звенят… и, гремя, отлетели в сторону клинки.

Благодарю тебя, боже! - сказала Катерина и вскрикнула снова, когда увидела, что козаки взялись за мушкеты. Поправили кремни, взвели курки.

Выстрелил пан Данило - не попал. Нацелился отец… Он стар; он видит не так зорко, как молодой, однако ж не дрожит его рука. Выстрел загремел… Пошатнулся пан Данило. Алая кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана.

Нет! - закричал он, - я не продам так дешево себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет; еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай с стены, старый товарищ! покажи другу услугу! - Данило протянул руку.

Данило! - закричала в отчаянии, схвативши его за руки и бросившись ему в ноги, Катерина. - Не за себя молю. Мне один конец: та недостойная жена, которая живет после своего мужа; Днепр, холодный Днепр будет мне могилою… Но погляди на сына, Данило, погляди на сына! Кто пригреет бедное дитя? Кто приголубит его? Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и веру, пить и гулять по-козацки? Пропадай, сын мой, пропадай! Тебя не хочет знать отец твой! Гляди, как он отворачивает лицо свое. О! я теперь знаю тебя! ты зверь, а не человек! у тебя волчье сердце, а душа лукавой гадины. Я думала, что у тебя капля жалости есть, что в твоем каменном теле человечье чувство горит. Безумно же я обманулась. Тебе это радость принесет. Твои кости станут танцевать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой будет кричать под ножами и окропом. О, я знаю тебя! Ты рад бы из гроба встать и раздувать шапкою огонь, взвихрившийся под ним!

Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого - винюсь. Что же ты не даешь руки? - говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.

Отец! - вскричала Катерина, обняв и поцеловав его. - Не будь неумолим, прости Данила: он не огорчит больше тебя!

Для тебя только, моя дочь, прощаю! - отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами. Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй, и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило, передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощения, не будучи ни в чем виноват.

Блеснул день, но не солнечный: небо хмурилось и тонкий дождь сеялся на поля, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но не радостна: очи заплаканы, и вся она смутна и неспокойна.

Муж мой милый, муж дорогой, чудный мне сон снился!

Какой сон, моя любая пани Катерина?

Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, - снилось мне, что отец мой есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну. Таких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…

Что же он говорил, моя золотая Катерина?

Говорил: «Ты посмотри на меня, Катерина, я хорош! Люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами!» Тут навел он на меня огненные очи, я вскрикнула и пробудилась.

Да, сны много говорят правды. Однако ж знаешь ли ты, что за горою не так спокойно? Чуть ли не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится; я и без того не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов.

А отец знает об этом?

Сидит у меня на шее твой отец! я до сих пор разгадать его не могу. Много, верно, он грехов наделал в чужой земле. Что ж, в самом деле, за причина: живет около месяца и хоть бы раз развеселился, как добрый козак! Не захотел выпить меду! слышишь, Катерина, не захотел меду выпить, который я вытрусил у крестовских жидов. Эй, хлопец! - крикнул пан Данило. - Беги, малый, в погреб да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! экая пропасть! Мне кажется, пани Катерина, что он и в господа Христа не верует. А? как тебе кажется?

Бог знает что говоришь ты, пан Данило!

Чудно, пани! - продолжал Данило, принимая глиняную кружку от козака, - поганые католики даже падки до водки; одни только турки не пьют. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?

Попробовал только, пан!

Лжешь, собачий сын! вишь, как мухи напали на усы! Я по глазам вижу, что хватил с полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! все готов товарищу, а хмельное высушит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уже был пьян. А?

Вот давно! а в прошедший…

Не бойся, не бойся, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен влазит в дверь! - проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтоб войти в дверь, тестя.

А что ж это, моя дочь! - сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными каменьями, - солнце уже высоко, а у тебя обед не готов.

Готов обед, пан отец, сейчас поставим! Вынимай горшок с галушками! - сказала пани Катерина старой прислужнице, обтиравшей деревянную посуду. - Постой, лучше я сама выну, - продолжала Катерина, - а ты позови хлопцев.

Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую руку пан Данило, по правую руку пани Катерина и десять наивернейших молодцов в синих и желтых жупанах.

Не люблю я этих галушек! - сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку, - никакого вкуса нет!

«Знаю, что тебе лучше жидовская лапша», - подумал про себя Данило.

Отчего же, тесть, - продолжал он вслух, - ты говоришь, что вкуса нет в галушках? Худо сделаны, что ли? Моя Катерина так делает галушки, что и гетьману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Это христианское кушанье! Все святые люди и угодники божии едали галушки.

Ни слова отец; замолчал и пан Данило.

Подали жареного кабана с капустою и сливами.

Я не люблю свинины! - сказал Катеринин отец, выгребая ложкою капусту.

Для чего же не любить свинины? - сказал Данило. - Одни турки и жиды не едят свинины.

Еще суровее нахмурился отец.

Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него в пазухе, какую-то черную воду.

Пообедавши, заснул Данило молодецким сном и проснулся только около вечера. Сел и стал писать листы в козацкое войско; а пани Катерина начала качать ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошко. А из окошка далеко блестят горы и Днепр. За Днепром синеют леса. Мелькает сверху прояснившееся ночное небо. Но не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило: глядит он на выдавшийся мыс, на котором чернел старый замок. Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но все тихо. Это, верно, показалось ему. Слышно только, как глухо шумит внизу Днепр и с трех сторон, один за другим, отдаются удары мгновенно пробудившихся волн. Он не бунтует. Он, как старик, ворчит и ропщет; ему все не мило; все переменилось около него; тихо враждует он с прибережными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море.

Вот по широкому Днепру зачернела лодка, и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул Данило, и выбежал на свист верный хлопец.

Бери, Стецько, с собою скорее острую саблю да винтовку да ступай за мною!

Ты идешь? - спросила пани Катерина.

Иду, жена. Нужно обсмотреть все места, все ли в порядке.

Мне, однако ж, страшно оставаться одной. Меня сон так и клонит. Что, если мне приснится то же самое? я даже не уверена, точно ли то сон был, - так это происходило живо.

С тобою старуха остается; а в сенях и на дворе спят козаки!

Старуха спит уже, а козакам что-то не верится. Слушай, пан Данило, замкни меня в комнате, а ключ возьми с собою. Мне тогда не так будет страшно; а козаки пусть лягут перед дверями.

Пусть будет так! - сказал Данило, стирая пыль с винтовки и сыпля на полку порох.

Верный Стецько уже стоял одетый во всей козацкой сбруе. Данило надел смушевую шапку, закрыл окошко, задвинул засовами дверь, замкнул и вышел потихоньку из двора, промеж спавшими своими козаками, в горы.

Небо почти все прочистилось. Свежий ветер чуть-чуть навевал с Днепра. Если бы не слышно было издали стенания чайки, то все бы казалось онемевшим. Но вот почудился шорох… Бурульбаш с верным слугою тихо спрятался за терновник, прикрывавший срубленный засек. Кто-то в красном жупане, с двумя пистолетами, с саблею при боку, спускался с горы.

Это тесть! - проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. - Зачем и куда ему идти в эту пору? Стецько! не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан отец. - Человек в красном жупане сошел на самый берег и поворотил к выдавшемуся мысу. - А! вот куда! - сказал пан Данило. - Что, Стецько, ведь он как раз потащился к колдуну в дупло.

Да, верно, не в другое место, пан Данило! иначе мы бы видели его на другой стороне. Но он пропал около замка.

Постой же, вылезем, а потом пойдем по следам. Тут что-нибудь да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что отец твой недобрый человек; не так он и делал все, как православный.

Уже мелькнули пан Данило и его верный хлопец на выдавшемся берегу. Вот уже их и не видно. Непробудный лес, окружавший замок, спрятал их. Верхнее окошко тихо засветилось. Внизу стоят козаки и думают, как бы влезть им. Ни ворот, ни дверей не видно. Со двора, верно, есть ход; но как войти туда? Издали слышно, как гремят цепи и бегают собаки.

Что я думаю долго! - сказал пан Данило, увидя перед окном высокий дуб. - Стой тут, малый! я полезу на дуб; с него прямо можно глядеть в окошко.

Тут снял он с себя пояс, бросил вниз саблю, чтоб не звенела, и, ухватясь за ветви, поднялся вверх. Окошко все еще светилось. Присевши на сук, возле самого окна уцепился он рукою за дерево и глядит: в комнате и свечи нет, а светит. По стенам чудпые знаки. Висит оружие, но все странное: такого не носят ни турки, ни крымцы, ни ляхи, ни христиане, ни славный народ шведский. Под потолком взад и вперед мелькают нетопыри, и тень от них мелькает по стенам, по дверям, по помосту. Вот отворилась без скрыпа дверь. Входит кто-то в красном жупане и прямо к столу, накрытому белою скатертью. «Это он, это тесть!» Пан Данило опустился немного ниже и прижался крепче к дереву.

Но ему некогда глядеть, смотрит ли кто в окошко или нет. Он пришел пасмурен, не в духе, сдернул со стола скатерть - и вдруг по всей комнате тихо разлился прозрачно-голубой свет. Только не смешавшиеся волны прежнего бледно-золотого переливались, ныряли, словно в голубом море, и тянулись слоями, будто на мраморе. Тут поставил он на стон горшок и начал кидать в него какие-то травы.

Пан Данило стал вглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие шаровары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписанная вся не русскою и не польскою грамотшю. Глянул в лицо - и лицо стало переменяться: нос вытянулся и повиснул над губами; рот в минуту раздался до ушей; зуб выглянул изо рта, нагнулся на сторону, - и стал перед ним тот самый колдун, который показался на свадьбе у есаула. «Правдив сон твой, Катерина!» - подумал Бурульбаш.

Колдун стал прохаживаться вокруг стола, знаки стали быстрее переменяться на стене, а нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед. Голубой свет становился реже, реже и совсем как будто потухнул. И светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет по всем углам, и вдруг пропал, и стала тьма. Слышался только шум, будто ветер в тихий час вечера наигрывал, кружась по водному зеркалу, нагибая еще ниже в воду серебряные ивы. И чудится пану Даниле, что в светлице блестит месяц, ходят звезды, неясно мелькает темно-синее небо, и холод ночного воздуха пахнул даже ему в лицо. И чудится пану Даниле (тут он стал щупать себя за усы, не спит ли), что уже не небо в светлице, а его собственная опочивальня: висят на стене его татарские и турецкие сабли; около стен полки, на полках домашняя посуда и утварь; на столе хлеб и соль; висит люлька… но вместо образов выглядывают страшные лица; на лежанке… но сгустившийся туман покрыл все, и стало опять темно. И опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты; и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоит женщина; только из чего она: из воздуха, что ли, выткана? Отчего же она стоит и земли не трогает, и не опершись ни на что, и сквозь нее просвечивает розовый свет, и мелькают на стене знаки? Вот она как-то пошевелила прозрачною головою своею: тихо светятся ее бледно-голубые очи; волосы вьются и падают по плечам ее, будто светло-серый туман; губы бледно алеют, будто сквозь бело-прозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет зари; брови слабо темнеют… Ах! это Катерина! Тут почувствовал Данило, что члены у него оковались; он силился говорить, но губы шевелились без звука.

Неподвижно стоял колдун на своем месте.

Где ты была? - спросил он, и стоявшая перед ним затрепетала.

О! зачем ты меня вызвал? - тихо простонала она. - Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород! О, как обняла меня добрая мать моя! Какая любовь у ней в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу…

Отец! - тут она вперила в колдуна бледные очи, - зачем ты зарезал мать мою?

Грозно колдун погрозил пальцем.

Разве я тебя просил говорить про это? - И воздушная красавица задрожала. - Где теперь пани твоя?

Пани моя, Катерина, теперь заснула, а я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать. Мне вдруг сделалось пятнадцать лет. Я вся стала легка, как птица. Зачем ты меня вызвал?

Ты помнишь все то, что я говорил тебе вчера? - спросил колдун так тихо, что едва можно было расслушать.

Помню, помнюо; но чего бы не дала я, чтобы только забыть это! Бедная Катерина! она многого не знает из того, что знает душа ее.

«Это Катеринина душа», - подумал пан Данило; но все еще не смел пошевелиться.

Покайся, отец! Не страшно ли, что после каждого убийства твоего мертвецы поднимаются из могил?

Ты опять за старое! - грозно прервал колдун. - Я поставлю на своем, я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина полюбит меня!..

О, ты чудовище, а не отец мой! - простонала она. - Нет, не будет по-твоему! Правда, ты взял нечистыми чарами твоими власть вызывать душу и мучить ее; но один только бог может заставлять ее делать то, что ему угодно. Нет, никогда Катерина, доколе я буду держаться в ее теле, не решится на богопротивное дело. Отец, близок Страшный суд! Если б ты и не отец мой был, и тогда бы не заставил меня изменить моему любому, верному мужу. Если бы муж мой и не был мне верен и мил, и тогда бы не изменила ему, потому что бог не любит клятвопреступных и неверных душ.

Тут вперила она бледные очи свои в окошко, под которым сидел пан Данило, и недвижно остановилась…

Куда ты глядишь? Кого ты там видишь? - закричал колдун.

Воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно!» - говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего на сторо же и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.

Как хорошо ты сделал, что разбудил меня! - говорила Катерина, протирая очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая с ног до головы стоявшего перед нею мужа. - Какой страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя! Ух!.. Мне казалось, что я умираю…

Какой же сон, уж не этот ли? - И стал Бурульбаш рассказывать жене своей все им виденное.

Ты как это узнал, мой муж? - спросила, изумившись, Катерина. - Но нет, многое мне неизвестно из того, что ты рассказываешь. Нет, мне не снилось, чтобы отец убил мать мою; ни мертвецов, ничего не виделось мне. Нет, Данило, ты не так рассказываешь. Ах, как страшен отец мой!

И не диво, что тебе многое не виделось. Ты не знаешь и десятой доли того, что знает душа. Знаешь ли, что отец твой антихрист? Еще в прошлом году, когда собирался я вместе с ляхами на крымцев (тогда еще я держал руку этого неверного народа), мне говорил игумен Братского монастыря, - он, жена, святой человек, - что антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека; а душа гуляет по своей воле, когда заснет он, и летает вместе с архангелами около божией светлицы. Мне с первого раза не показалось лицо твоего отца. Если бы я знал, что у тебя такой отец, я бы не женился на тебе; я бы кинул тебя и не принял бы на душу греха, породнившись с антихристовым племенем.

Данило! - сказала Катерина, закрыв лицо руками и рыдая, - я ли виновна в чем перед тобою? Я ли изменила тебе, мой любый муж? Чем же навела на себя гнев твой? Не верно разве служила тебе? сказала ли противное слово, когда ты ворочался навеселе с молодецкой пирушки? тебе ли не родила чернобрового сына?..

Не плачь, Катерина, я тебя теперь знаю и не брошу ни за что. Грехи все лежат на отце твоем.

Нет, не называй его отцом моим! Он не отец мне. Бог свидетель, я отрекаюсь от него, отрекаюсь от отца! Он антихрист, богоотступник! Пропадай он, тони он - не подам руки спасти его. Сохни он от тайной травы - не подам воды напиться ему. Ты у меня отец мой!

В глубоком подвале у пана Данила, за тремя замками, сидит колдун, закованный в железные цепи; а подале над Днепром горит бесовский его замок, и алые, как кровь, волны хлебещут и толпятся вокруг старинных стен. Не за колдовство и не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун: им судия бог; сидит он за тайное предательство, за сговоры с врагами православной Русской земли - продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви. Угрюм колдун; дума черная, как ночь, у него в голове. Всего только один день остается жить ему, а завтра пора распрощаться с миром. Завтра ждет его казнь. Не совсем легкая казнь его ждет; это еще милость, когда сварят его живого в котле или сдерут с него грешную кожу. Угрюм колдун, поникнул головою. Может быть, он уже и кается перед смертным часом, только не такие грехи его, чтобы бог простил ему. Вверху перед ним узкое окно, переплетенное железными палками. Гремя цепями, подвелся он к окну поглядеть, не пройдет ли его дочь. Она кротка, не памятозлобна, как голубка, не умилосердится ли над отцом… Но никого нет. Внизу бежит дорога; по ней никто не пройдет. Пониже ее гуляет Днепр; ему ни до кого нет дела: он бушует, и унывно слышать колоднику однозвучный шум его.

Вот кто-то показался по дороге - это козак! И тяжело вздохнул узник. Опять все пусто. Вот кто-то вдали спускается… Развевается зеленый кунтуш… горит на голове золотой кораблик… Это она! Еще ближе приникнул он к окну. Вот уже подходит близко…

Катерина! дочь! умилосердись, подай милостыню!..

Она нема, она не хочет слушать, она и глаз не наведет на тюрьму, и уже прошла, уже и скрылась. Пусто во всем мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в сердце. Но ведает ли эту грусть колдун?

День клонится к вечеру. Уже солнце село. Уже и нет его. Уже и вечер: свежо; где-то мычит вол; откуда-то навеваются звуки, - верно, где-нибудь народ идет с работы и веселится; по Днепру мелькает лодка… кому нужда до колодника! Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то идет с противной стороны по дороге. Трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина.

Дочь, Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою мать, дочь, хотя взгляни на преступного отца своего! - Она не слушает и идет. - Дочь, ради несчастной матери!… - Она остановилась. - Приди принять последнее мое слово!

Зачем ты зовешь меня, богоотступник? Не называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты хочешь от меня ради несчастной моей матери?

Катерина! Мне близок конец: я знаю, меня твой муж хочет привязать к кобыльему хвосту и пустить по полю, а может, еще и страшнейшую выдумает казнь…

Да разве есть на свете казнь, равная твоим грехам? Жди ее; никто не станет просить за тебя.

Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: все сильнее и сильнее будет он разгораться: ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…

Этой казни я не властна умалить, - сказала Катерина, отвернувшись.

Катерина! постой на одно слово: ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь еще, как добр и милосерд бог. Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым.

Что я могу сделать, чтобы спасти твою душу? - сказала Катерина, - мне ли, слабой женщине, об этом подумать!

Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю одежды, когда стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда не снимет с меня милосердие божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.

Задумалась Катерина.

Хотя я отопру, но мне не расковать твоих цепей.

Я не боюсь цепей, - говорил он. - Ты говоришь, что они заковали мои руки и ноги? Нет, я напустил им в глаза туман и вместо руки протянул сухое дерево. Вот я, гляди, на мне нет теперь ни одной цепи! - сказал он, выходя на середину. - Я бы и стен этих не побоялся и прошел бы сквозь них, но муж твой и не знает, какие это стены. Их строил святой схимник, и никакая нечистая сила не может отсюда вывесть колодника, не отомкнув тем самым ключом, которым замыкал святой свою келью. Такую самую келью вырою и я себе, неслыханный грешник, когда выйду на волю.

Слушай, я выпущу тебя; но если ты меня обманываешь, - сказала Катерина, остановившись пред дверью, - и, вместо того чтобы покаяться, станешь опять братом черту?

Нет, Катерина, мне не долго остается жить уже. Близок и без казни мой конец. Неужели ты думаешь, что я предам сам себя на вечную муку?

Замки загремели.

Прощай! храни тебя бог милосердый, дитя мое! - сказал колдун, поцеловав ее.

Не прикасайся ко мне, неслыханный грешник, уходи скорее!.. - говорила Катерина. Но его уже не было.

Я выпустила его, - сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. - Что я стану теперь отвечать мужу? - Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! - и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. - Но я спасла душу, - сказала она тихо. - Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его. О, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! - вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю.

Это я, моя родная дочь! Это я, мое серденько! - услышала Катерина, очнувшись, и увидела перед собою старую прислужнику. Баба, наклонившись, казалось, что-то шептала и, протянув над нею иссохшую руку свою, опрыскивала ее холодною водою.

Где я? - говорила Катерина, подымаясь и оглядываясь. - Передо мною шумит Днепр, за мною горы… куда завела ты меня, баба?

Я тебя не завела, а вывела; вынесла на руках моих из душного подвала. Замкнула ключиком, чтобы тебе не досталось чего от пана Данила.

Где же ключ? - сказала Катерина, поглядывая на свой пояс. - Я его не вижу.

Его отвязал муж твой, поглядеть на колдуна, дитя мое.

Поглядеть?.. Баба, я пропала! - вскрикнула Катерина.

Пусть бог милует нас от этого, дитя мое! Молчи только, моя паняночка, никто ничего не узнает!

Он убежал, проклятый антихрист! Ты слышала, Катерина? он убежал! - сказал пан Данило, приступая к жене своей. Очи метали огонь; сабля, звеня, тряслась при боку его.

Помертвела жена.

Его выпустил кто-нибудь, мой любый муж? - проговорила она, дрожа.

Выпустил, правда твоя; но выпустил черт. Погляди, вместо него бревно заковано в железо. Сделал же бог так, что черт не боится козачьих лап! Если бы только думу об этом держал в голове хоть один из моих козаков и я бы узнал… я бы и казни ему не нашел!

А если бы я?.. - невольно вымолвила Катерина и, испугавшись, остановилась.

Если бы ты вздумала, тогда бы ты не жена мне была. Я бы тебя зашил тогда в мешок и утопил бы на самой середине Днепра!..

Дух занялся у Катерины, и ей чудилось, что волоса стали отделяться на голове ее.

На пограничной дороге, в корчме, собрались ляхи и пируют уже два дни. Что-то немало всей сволочи. Сошлись, верно, на какой-нибудь наезд: у иных и мушкеты есть; чокают шпоры, брякают сабли. Паны веселятся и хвастают, говорят про небывалые дела свои, насмехаются над православьем, зовут народ украинский своими холопьями и важно крутят усы, и важно, задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксендз вместе. Только и ксендз у них на их же стать, и с виду даже не похож на христианского попа: пьет и гуляет с ними и говорит нечестивым языком своим срамные речи. Ни в чем не уступает им и челядь: позакидали назад рукава оборванных жупанов своих и ходят козырем, как будто бы что путное. Играют в карты, бьют картами один другого по носам. Набрали с собою чужих жен. Крик, драка!.. Паны беснуются и отпускают штуки: хватают за бороду жида, малюют ему на нечестивом лбу крест; стреляют в баб холостыми зарядами и танцуют краковяк с нечестивым попом своим. Не бывало такого соблазна на Русской земле и от татар. Видно, уже ей бог определил за грехи терпеть такое посрамление! Слышно между общим содомом, что говорят про заднепровский хутор пана Данила, про красавицу жену его… Не на доброе дело собралась эта шайка!

Сидит пан Данило за столом в своей светлице, подпершись локтем, и думает. Сидит на лежанке пани Катерина и поет песню.

Чего-то грустно мне, жена моя! - сказал пан Данило. - И голова болит у меня, и сердце болит. Как-то тяжело мне! Видно, где-то недалеко уже ходит смерть моя.

«О мой ненаглядный муж! приникни во мне головою своею! Зачем ты приголубливаешь к себе такие черные думы», - подумала Катерина, да не посмела сказать. Горько ей было, повинной голове, принимать мужние ласки.

Слушай, жена моя! - сказал Данило, - не оставляй сына, когда меня не будет. Не будет тебе от бога счастия, если ты кинешь его, ни в том, ни в этом свете. Тяжело будет гнить моим костям в сырой земле; а еще тяжелее будет душе моей.

Что говоришь ты, муж мой! Не ты ли издевался над нами, слабыми женами? А теперь сам говоришь, как слабая жена. Тебе еще долго нужно жить.

Нет, Катерина, чует душа близкую смерть. Что-то грустно становится на свете. Времена лихие приходят. Ох, помню, помню я годы; им, верно, не воротиться! Он был еще жив, честь и слава нашего войска, старый Конашевич! Как будто перед очами моими проходят теперь козацкие полки! Это было золотое время, Катерина! Старый гетьман сидел на вороном коне. Блестела в руке булава; вокруг сердюки; по сторонам шевелилось красное море запорожцев. Стал говорить гетьман - и все стало как вкопанное. Заплакал старичина, как зачал вспоминать нам прежние дела и сечи. Эх, если б ты знала, Катерина, как резались мы тогда с турками! На голове моей виден и доныне рубец. Четыре пули пролетело в четырех местах сквозь меня. И ни одна из ран не зажила совсем. Сколько мы тогда набрали золота! Дорогие каменья шапками черпали козаки. Каких коней, Катерина, если б ты знала, каких коней мы тогда угнали! Ох, не воевать уже мне так! Кажется, и не стар, и телом бодр; а меч козацкий вываливается из рук, живу без дела, и сам не знаю, для чего живу. Порядку нет в Украйне: полковники и есаулы грызутся, как собаки, между собою. Нет старшей головы над всеми. Шляхетство наше все переменило на польский обычай, переняло лукавство… продало душу, принявши унию. Жидовство угнетает бедный народ. О время, время! минувшее время! куда подевались вы, лета мои?.. Ступай, малый, в подвал, принеси мне кухоль меду! Выпью за прежнюю долю и за давние годы!

Чем будем принимать гостей, пан? С луговой стороны идут ляхи! - сказал, вошедши в хату, Стецько.

Знаю, зачем идут они, - вымолвил Данило, подымаясь с места. - Седлайте, мои верные слуги, коней! надевайте сбрую! сабли наголо! не забудьте набрать и свинцового толокна. С честью нужно встретить гостей!

Но еще не успели козаки сесть на коней и зарядить мушкеты, а уже ляхи, будто упавший осенью с дерева на землю лист, усеяли собою гору.

Э, да тут есть с кем переведаться! - сказал Данило, поглядывая на толстых панов, важно качавшихся впереди на конях в золотой сбруе. - Видно, еще раз доведется нам погулять на славу! Натешься же, козацкая душа, в последний раз! Гуляйте, хлопцы, пришел наш праздник!

И пошла по горам потеха, и запировал пир: гуляют мечи, летают пули, ржут и топочут кони. От крику безумеет голова; от дыму слепнут очи. Все перемешалось. Но козак чует, где друг, где недруг; прошумит ли пуля - валится лихой седок с коня; свистнет сабля - катится по земле голова, бормоча языком несвязные речи.

Но виден в толпе красный верх козацкой шапки пана Данила; мечется в глаза золотой пояс на синем жупане; вихрем вьется грива вороного коня. Как птица, мелькает он там и там; покрикивает и машет дамасской саблей и рубит с правого и левого плеча. Руби, козак! гуляй, козак! тешь молодецкое сердце; но не заглядывайся на золотые сбруи и жупаны! топчи под ноги золото и каменья! Коли, козак! гуляй, козак! но оглянись назад: нечестивые ляхи зажигают уже хаты и угоняют напуганный скот. И, как вихорь, поворотил пан Данило назад, и шапка с красным верхом мелькает уже возле хат, и редеет вокруг его толпа.

Не час, не другой бьются ляхи и козаки. Не много становится тех и других. Но не устает пан Данило: сбивает с седла длинным копьем своим, топчет лихим конем пеших. Уже очищается двор, уже начали разбегаться ляхи; уже обдирают казаки с убитых золотые жупаны и богатую сбрую; уже пан Данило сбирается в погоню, и взглянул, чтобы созвать своих… и весь закипел от ярости: ему показался Катеринин отец. Вот он стоит на горе и целит на него мушкет. Данило погнал коня прямо к нему… Козак, на гибель идешь… Мушкет гремит - и колдун пропал за горою. Только верный Стецько видел, как мелькнула красная одежда и чудная шапка. Зашатался козак и свалился на землю. Кинулся верный Стецько к своему пану, - лежит пан его, протянувшись на земле и закрывши ясные очи. Алая кровь закипела на груди. Но, видно, почуял верного слугу своего. Тихо приподнял веки, блеснул очами: «Прощай, Стецько! скажи Катерине, чтобы не покидала сына! Не покидайте и вы его, мои верные слуги!» - и затих. Вылетела козацкая душа из дворянского тела; посинели уста. Спит козак непробудно.

Зарыдал верный слуга и машет рукою Катерине: «Ступай, пани, ступай: подгулял твой пан. Лежит он пьянехонек на сырой земле. Долго не протрезвиться ему!»

Всплеснула руками Катерина и повалилась, как сноп, на мертвое тело. «Муж мой, ты ли лежишь тут, закрывши очи? Встань, мой ненаглядный сокол, протяни ручку свою! приподымись! погляди хоть раз на твою Катерину, пошевели устами, вымолви хоть одно словечко… Но ты молчишь, ты молчишь, мой ясный пан! Ты посинел, как Черное море. Сердце твое не бьется! Отчего ты такой холодный, мой пан? видно, не горючи мои слезы, невмочь им согреть тебя! Видно, не громок плач мой, не разбудить им тебя! Кто же поведет теперь полки твои? Кто понесется на твоем вороном конике, громко загукает и замашет саблей пред козаками? Козаки, козаки! где честь и слава ваша? Лежит честь и слава ваша, закрывши очи, на сырой земле. Похороните же меня, похороните вместе с ним! засыпьте мне очи землею! надавите мне кленовые доски на белые груди! Мне не нужна больше красота моя!»

Плачет и убивается Катерина; а даль вся покрывается пылью: скачет старый есаул Горобець на помощь.

Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру. Любо тогда и жаркому солнцу оглядеться с вышины и погрузить лучи в холод стеклянных вод и прибережным лесам ярко отсветиться в водах. Зеленокудрые! они толпятся вместе с полевыми цветами к водам и, наклонившись, глядят в них и не наглядятся, и не налюбуются светлым своим зраком, и усмехаются к нему, и приветствуют его, кивая ветвями. В середину же Днепра они не смеют глянуть: никто, кроме солнца и голубого неба, не глядит в него. Редкая птица долетит до середины Днепра. Пышный! ему нет равной реки в мире. Чуден Днепр и при теплой летней ночи, когда все засыпает - и человек, и зверь, и птица; а бог один величаво озирает небо и землю и величаво сотрясает ризу. От ризы сыплются звезды. Звезды горят и светят над миром и все разом отдаются в Днепре. Всех их держит Днепр в темном лоне своем. Ни одна не убежит от него; разве погаснет на небе. Черный лес, унизанный спящими воронами, и древле разломанные горы, свесясь, силятся закрыть его хотя длинною тенью своею, - напрасно! Нет ничего в мире, что бы могло прикрыть Днепр. Синий, синий, ходит он плавным разливом и середь ночи, как середь дня; виден за столько вдаль, за сколько видеть может человечье око. Нежась и прижимаясь ближе к берегам от ночного холода, дает он по себе серебряную струю; и она вспыхиваете будто полоса дамасской сабли; а он, синий, снова заснул. Чуден и тогда Днепр, и нет реки, равной ему в мире! Когда же пойдут горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый мир - страшен тогда Днепр! Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали. Так убивается старая мать козака, выпровожая своего сына в войско. Разгульный и бодрый, едет он на вороном коне, подбоченившись и молодецки заломив шапку; а она, рыдая, бежит за ним, хватает его за стремя, ловит удила, и ломает над ним руки, и заливается горючими слезами.

Дико чернеют промеж ратующими волнами обгорелые пни и камни на выдавшемся берегу. И бьется об берег, подымаясь вверх и опускаясь вниз, пристающая лодка. Кто из козаков осмелился гулять в челне в то время, когда рассердился старый Днепр? Видно, ему не ведомо, что он глотает, как мух, людей.

Лодка причалила, и вышел из нее колдун. Невесел он; ему горька тризна, которую свершили козаки над убитым своим паном. Не мало поплатились ляхи: сорок четыре пана со всею сбруею и жупанами да тридцать три холопа изрублены в куски; а остальных вместе с конями угнали в плен продать татарам.

По каменным ступеням спустился он, между обгорелыми пнями, вниз, где, глубоко в земле, вырыта была у него землянка. Тихо вошел он, не скрыпнувши дверью, поставил на стол, закрытый скатертью, горшок и стал бросать длинными руками своими какие-то неведомые травы; взял кухоль, выделанный из какого-то чудного дерева, почерпнул им воды и стал лить, шевеля губами и творя какие-то заклинания. Показался розовый свет в светлице; и страшно было глянуть тогда ему в лицо: оно казалось кровавым, глубокие морщины только чернели на нем, а глаза были как в огне. Нечестивый грешник! уже и борода давно поседела, и лицо изрыто морщинами, и высох весь, а все еще творит богопротивный умысел. Посреди хаты стало веять белое облако, и что-то похожее на радость сверкнуло в лицо его. Но отчего же вдруг стал он недвижим, с разинутым ртом, не смея пошевелиться, и отчего волосы щетиною поднялись на его голове? В облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо. Непрошеное, незваное, явилось оно к нему в гости; чем далее, выяснивалось больше и вперило неподвижные очи. Черты его, брови, глаза, губы - все незнакомое ему. Никогда во всю жизнь свою он его не видывал. И страшного, кажется, в нем мало, а непреодолимый ужас напал на него. А незнакомая дивная голова сквозь облако так же неподвижно глядела на него. Облако уже и пропало; а неведомые черты еще резче выказывались, и острые очи не отрывались от него. Колдун весь побелел как полотно. Диким, не своим голосом вскрикнул, опрокинул горшок… Все пропало.

Спокой себя, моя любая сестра! - говорил старый есаул Горобець. - Сны редко говорят правду.

Приляг, сестрица! - говорила молодая его невестка. - Я позову старуху, ворожею; против ее никакая сила не устоит. Она выльет переполох тебе.

Ничего не бойся! - говорил сын его, хватаясь за саблю, - никто тебя не обидит.

Пасмурно, мутными глазами глядела на всех Катерина и не находила речи. «Я сама устроила себе погибель. Я выпустила его». Наконец она сказала:

Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, - кричал он, - если не выйдешь за меня замуж!..» - и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручопки и кричало.

Кипел и сверкал сын есаула от гнева, слыша такие речи.

Расходился и сам есаул Горобець:

Пусть попробует он, окаянный антихрист, прийти сюда; отведает, бывает ли сила в руках старого козака. Бог видит, - говорил он, подымая кверху прозорливые очи, - не летел ли я подать руку брату Данилу? Его святая воля! застал уже на холодной постеле, на которой много, много улеглось козацкого народа. Зато разве не пышна была тризна по нем? выпустили ли хоть одного ляха живого? Успокойся же, мое дитя! никто не посмеет тебя обидеть, разве ни меня не будет, ни моего сына.

Кончив слова свои, старый есаул пришел к колыбели, и дитя, увидевши висевшую на ремне у него в серебряной оправе красную люльку и гаман с блестящим огнивом, протянуло к нему ручонки и засмеялось.

По отцу пойдет, - сказал старый есаул, снимая с себя люльку и отдавая ему, - еще от колыбели не отстал, а уже думает курить люльку.

Тихо вздохнула Катерина и стала качать колыбель. Сговорились провесть ночь вместе, и мало погодя уснули все. Уснула и Катерина.

На дворе и в хате все было тихо; не спали только козаки, стоявшие на сторо же. Вдруг Катерина, вскрикнув, проснулась, и за нею проснулись все. «Он убит, он зарезан!» - кричала она и кинулась к колыбели.

Все обступили колыбель и окаменели от страха, увидевши, что в ней лежало неживое дитя. Ни звука не вымолвил ни один из них, не зная, что думать о неслыханном злодействе.

Далеко от Украинского края, проехавши Польшу, минуя и многолюдный город Лемберг, идут рядами высоковерхие горы. Гора за горою, будто каменными цепями, перекидывают они вправо и влево землю и обковывают ее каменною толщей, чтобы не прососало шумное и буйное море. Идут каменные цепи в Валахию и в Седмиградскую область и громадою стали в виде подковы между галичским и венгерским народом. Нет таких гор в нашей стороне. Глаз не смеет оглянуть их; а на вершину иных не заходила и нога человечья. Чуден и вид их: не задорное ли море выбежало в бурю из широких берегов, вскинуло вихрем безобразные волны, и они, окаменев, остались недвижимы в воздухе? Не оборвались ли с неба тяжелые тучи и загромоздили собою землю? ибо и на них такой же серый цвет, а белая верхушка блестит и искрится при солнце. Еще до Карпатских гор услышишь русскую молвь, и за горами еще кой-где отзовется как будто родное слово; а там уже и вера не та, и речь не та. Живет немалолюдный народ венгерский; ездит на конях, рубится и пьет не хуже козака; а за конную сбрую и дорогие кафтаны не скупится вынимать из кармана червонцы. Раздольны и велики есть между горами озера. Как стекло, недвижимы они и, как зеркало, отдают в себе голые вершины гор и зеленые их подошвы.

Но кто середи ночи, блещут или не блещут звезды, едет на огромном вороном коне? Какой богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, отсвечивается с исполинским конем в недвижных водах, и бесконечная тень его страшно мелькает по горам? Блещут чеканенные латы; на плече пика; гремит при седле сабля; шелом надвинут; усы чернеют; очи закрыты; ресницы опущены - он спит. И, сонный, держит повода; и за ним сидит на том же коне младенец-паж и также спит и, сонный, держится за богатыря. Кто он, куда, зачем едет? - кто его знает. Не день, не два уже он переезжает горы. Блеснет день, взойдет солнце, его не видно; изредка только замечали горцы, что по горам мелькает чья-то длинная тень, а небо ясно, и тучи не пройдет по нем. Чуть же ночь наведет темноту, снова он виден и отдается в озерах, и за ним, дрожа, скачет тень его. Уже проехал много он гор и взъехал на Криван. Горы этой нет выше между Карпатом; как царь подымается она над другими. Тут остановился конь и всадник, и еще глубже погрузился в сон, и тучи, спустясь, закрыли его.

«Тс… тише, баба! не стучи так, дитя мое заснуло. Долго кричал сын мой, теперь спит. Я пойду в лес, баба! Да что же ты так глядишь на меня? Ты страшна: у тебя из глаз вытягиваются железные клещи… ух, какие длинные! и горят как огонь! Ты, верно, ведьма! О, если ты ведьма, то пропади отсюда! ты украдешь моего сына. Какой бестолковый этот есаул: он думает, мне весело жить в Киеве; нет, здесь и муж мой, и сын, кто же будет смотреть за хатой? Я ушла так тихо, что ни кошка, ни собака не услышала. Ты хочешь, баба, сделаться молодою - это совсем нетрудно: нужно танцевать только; гляди, как я танцую…» И, проговорив такие несвязные речи, уже неслась Катерина, безумно поглядывая на все стороны и упираясь руками в боки. С визгом притопывала она ногами; без меры, без такта звенели серебряные подковы. Незаплетенные черные косы метались по белой шее. Как птица, не останавливаясь, летела она, размахивая руками и кивая головою, и казалось, будто, обессилев, или грянется наземь, или вылетит из мира.

Печально стояла старая няня, и слезами налились ее глубокие морщины; тяжкий камень лежал на сердце у верных хлопцев, глядевших на свою пани. Уже совсем ослабела она и лениво топала ногами на одном месте, думая, что танцует горлицу. «А у меня монисто есть, парубки! - сказала она, наконец остановившись, - а у вас нет!.. Где муж мой? - вскричала она вдруг, выхватив из-за пояса турецкий кинжал. - О! это не такой нож, какой нужно. - При этом и слезы и тоска показались у ней на лице. - У отца моего далеко сердце; он не достанет до него. У него сердце из железа выковано. Ему выковала одна ведьма на пекельном огне. Что ж нейдет отец мой? разве он не знает, что пора заколоть его? Видно, он хочет, чтоб я сама пришла… - И, не докончив, чудно засмеялася. - Мне пришла на ум забавная история: я вспомнила, как погребали моего мужа. Ведь его живого погребли… какой смех забирал меня!.. Слушайте, слушайте!» И вместо слов начала она петь песню:

Бiжить возок кривавенький;

У тiм возку козак лежить,

Пострiляний, порубаний.

В правiй ручцi дротик держить,

З того дроту крiвця бежить;

Бiжить река кривавая.

Над рiчкою явор стоiть,

Над явором ворон кряче.

За козаком мати плаче.

Не плачь, мати, не журися!

Бо вже твiй сын оженився,

Та взяв женку паняночку,

В чистом полi земляночку,

I без дверець, без оконець.

Та вже пiснi вийшов конець.

Танцiвала рыба з раком…

А хто мене не полюбить, трясця его матерь!

Так перемешивались у ней все песни. Уже день и два живет она в своей хате и не хочет слышать о Киеве, и не молится, и бежит от людей, и с утра до позднего вечера бродит по темным дубравам. Острые сучья царапают белое лицо и плеча; ветер треплет расплетенные косы; давние листья шумят под ногами ее - ни на что не глядит она. В час, когда вечерняя заря тухнет, еще не являются звезды, не горит месяц, а уже страшно ходить в лесу: по деревьям царапаются и хватаются за сучья некрещеные дети, рыдают, хохочут, катятся клубом по дорогам и в широкой крапиве; из днепровских волн выбегают вереницами погубившие свои души девы; волосы льются с зеленой головы на плечи, вода, звучно журча, бежит с длинных волос на землю, и дева светится сквозь воду, как будто бы сквозь стеклянную рубашку; уста чудно усмехаются, щеки пылают, очи выманивают душу… она сгорела бы от любви, она зацеловала бы… Беги, крещеный человек! уста ее - лед, постель - холодная вода; она защекочет тебя и утащит в реку. Катерина не глядит ни на кого, не боится, безумная, русалок, бегает поздно с ножом своим и ищет отца.

С ранним утром приехал какой-то гость, статный собою, в красном жупане, и осведомляется о пане Даниле; слышит все, утирает рукавом заплаканные очи и пожимает плечами. Он-де воевал вместе с покойным Бурульбашем; вместе рубились они с крымцами и турками; ждал ли он, чтобы такой конец был пана Данила. Рассказывает еще гость о многом другом и хочет видеть пани Катерину.

Катерина сначала не слушала ничего, что говорил гость; напоследок стала, как разумная, вслушиваться в его речи. Он повел про то, как они жили вместе с Данилом, будто брат с братом; как укрылись раз под греблею от крымцев… Катерина все слушала и не спускала с него очей.

«Она отойдет! - думали хлопцы, глядя на нее. - Этот гость вылечит ее! Она уже слушает, как разумная!»

Гость начал рассказывать между тем, как пан Данило, в час откровенной беседы, сказал ему: «Гляди, брат Копрян: когда волею божией не будет меня на свете, возьми к себе жену, и пусть будет она твоею женою…»

Страшно вонзила в него очи Катерина. «А! - вскрикнула она, - это он! это отец!» - и кинулась на него с ножом.

Долго боролся тот, стараясь вырвать у нее нож. Наконец вырвал, замахнулся - и совершилось страшное дело: отец убил безумную дочь свою.

Изумившиеся козаки кинулись было на него; но колдун уже успел вскочить на коня и пропал из виду.

За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская.

А то что такое? - допрашивал собравшийся народ старых людей, указывая на далеко мерещившиеся на небе и больше похожие на облака серые и белые верхи.

То Карпатские горы! - говорили старые люди, - меж ними есть такие, с которых век не сходит снег, а тучи пристают и ночуют там.

Тут показалось новое диво: облака слетели с самкой высокой горы, и на вершине ее показался во всей рыцарской сбруе человек на коне, с закрытыми очами, и так виден, как бы стоял вблизи.

Тут, меж дивившимся со страхом народом, один вскочил на коня и, диво озираясь по сторонам, как будто ища очами, не гонится ли кто за ним, торопливо, во всю мочь, погнал коня своего. То был колдун. Чего же так перепугался он? Со страхом вглядевшись в чудного рыцаря, узнал он на нем то же самое лицо, которое, незваное, показалось ему, когда он ворожил. Сам не мог он разуметь, отчего в нем все смутилось при таком виде, и, робко озираясь, мчался он на коне, покамест не застигнул его вечер и не проглянули звезды. Тут поворотил он домой, может быть, допросить нечистую силу, что значит такое диво. Уже он хотел перескочить с конем через узкую реку, выступившую рукавом сегеди дороги, как вдруг конь на всем скаку остановился, заворотил к нему морду и - чудо, засмеялся! белые зубы страшно блеснули двумя рядами во мраке. Дыбом поднялись волоса на голове колдуна. Дико закричал он и заплакал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву. Ему чудилось, что все со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его. Отчаянный колдун летел в Киев к святым местам.

Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.

Отец, молись! молись! - закричал он отчаянно, - молись о погибшей душе! - и грянулся на землю.

Святой схимник перекрестился, достал книгу, развернул - и в ужасе отступил назад и выронил книгу.

Нет, неслыханный грешник! нет тебе помилования! беги отсюда! не могу молиться о тебе.

Нет? - закричал, как безумный, грешник.

Гляди: святые буквы в книге налились кровью. Еще никогда в мире не бывало такого грешника!

Отец, ты смеешься надо мною!

Иди, окаянный грешник! не смеюсь я над тобою. Боязнь овладевает мною. Не добро быть человеку с тобою вместе!

Нет, нет! ты смеешься, не говори… я вижу, как раздвинулся рот твой: вот белеют рядами твои старые зубы!..

И как бешеный кинулся он - и убил святого схимника.

Что-то тяжко застонало, и стон перенесся через поле и лес. Из-за леса поднялись тощие, сухие руки с длинными когтями; затряслись и пропали.

И уже ни страха, ничего не чувствовал он. Все чудится ему как-то смутно. В ушах шумит, в голове шумит, как будто от хмеля; и все, что ни есть перед глазами, покрывается как бы паутиною. Вскочивши на коня, поехал он прямо в Канев, думая оттуда через Черкасы направить путь к татарам прямо в Крым, сам не зная для чего. Едет он уже день, другой, а Канева все нет. Дорога та самая; пора бы ему уже давно показаться, но Канева не видно. Вдали блеснули верхушки церквей. Но это не Канев, а Шумск. Изумился колдун, видя, что он заехал совсем в другую сторону. Погнал коня назад к Киеву, и через день показался город; но не Киев, а Галич, город еще далее от Киева, чем Шумск, и уже недалеко от венгров. Не зная, что делать, поворотил он коня снова назад, но чувствует снова, что едет в противную сторону и все вперед. Не мог бы ни один человек в свете рассказать, что было на душе у колдуна; а если бы он заглянул и увидел, что там деялось, то уже недосыпал бы он ночей и не засмеялся бы ни разу. То была не злость, не страх и не лютая досада. Нет такого слова на свете, которым бы можно было его назвать. Его жгло, пекло, ему хотелось бы весь свет вытоптать конем своим, взять всю землю от Киева до Галича с людьми, со всем и затопить ее в Черном море. Но не от злобы хотелось ему это сделать; нет, сам он не знал отчего. Весь вздрогнул он, когда уже показались близко перед ним Карпатские горы и высокий Криван, накрывший свое темя, будто шапкою, серою тучею; а конь все несся и уже рыскал по горам. Тучи разом очистились, и перед ним показался в страшном величии всадник… Он силится остановиться, крепко натягивает удила; дико ржал конь, подымая гриву, и мчался к рыцарю. Тут чудится колдуну, что все в нем замерло, что недвижный всадник шевелится и разом открыл свои очи; увидел несшегося к нему колдуна и засмеялся. Как гром, рассыпался дикий смех по горам и зазвучал в сердце колдуна, потрясши все, что было внутри его. Ему чудилось, что будто кто-то сильный влез в него и ходил внутри его и бил молотами по сердцу, по жилам… так страшно отдался в нем этот смех!

Ухватил всадник страшною рукою колдуна и поднял его на воздух. Вмиг умер колдун и открыл после смерти очи. Но уже был мертвец и глядел как мертвец. Так страшно не глядит ни живой, ни воскресший. Ворочал он по сторонам мертвыми глазами и увидел поднявшихся мертвецов от Киева, и от земли Галичской, и от Карпата, как две капли воды схожих лицом на него.

Бледны, бледны, один другого выше, один другого костистей, стали они вокруг всадника, державшего в руке страшную добычу. Еще раз засмеялся рыцарь и кинул ее в пропасть. И все мертвецы вскочили в пропасть, подхватили мертвеца и вонзили в него свои зубы. Еще один, всех выше, всех страшнее, хотел подняться из земли; но не мог, не в силах был этого сделать, так велик вырос он в земле; а если бы поднялся, то опрокинул бы и Карпат, и Седмиградскую и Турецкую землю; немного только подвинулся он, и пошло от того трясение по всей земле. И много поопрокидывалось везде хат. И много задавило народу.

Слышится часто по Карпату свист, как будто тысяча мельниц шумит колесами на воде. То в безвыходной пропасти, которой не видал еще ни один человек, страшащийся проходить мимо, мертвецы грызут мертвеца. Нередко бывало по всему миру, что земля тряслась от одного конца до другого: то оттого делается, толкуют грамотные люди, что есть где-то близ моря гора, из которой выхватывается пламя и текут горящие реки. Но старики, которые живут и в Венгрии и в Галичской земле, лучше знают это и говорят: что то хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец и трясет землю.

В городе Глухове собрался народ около старца бандуриста и уже с час слушал, как слепец играл на бандуре. Еще таких чудных песен и так хорошо не пел ни один бандурист. Сперва повел он про прежнюю гетьманщину, за Сагайдачного и Хмельницкого. Тогда иное было время: козачество было в славе; топтало конями неприятелей, и никто не смел посмеяться над ним. Пел и веселые песни старец и повоживал своими очами на народ, как будто зрящий; а пальцы, с проделанными к ним костями, летали как муха по струнам, и казалось, струны сами играли; а кругом народ, старые люди, понурив головы, а молодые, подняв очи на старца, не смели и шептать между собою.

Постойте, - сказал старец, - я вам запою про одно давнее дело.

Народ сдвинулся еще теснее, и слепец запел:

«За пана Степана, князя Седмиградского, был князь Седмиградский королем и у ляхов, жило два козака: Иван да Петро. Жили они так, как брат с братом. «Гляди, Иван, все, что ни добудешь, - все пополам: когда кому веселье - веселье и другому; когда кому горе - горе и обоим; когда кому добыча - пополам добычу; когда кто в полон попадет - другой продай все и дай выкуп, а не то сам ступай в полон». И правда, все, что ни доставали козаки, все делили пополам; угоняли ли чужой скот или коней, все делили пополам.

Воевал король Степан с турчином. Уже три недели воюет он с турчином, а все не может его выгнать. А у турчина был паша такой, что сам с десятью янычарами мог порубить целый полк. Вот объявил король Степан, что если сыщется смельчак и приведет к нему того пашу живого или мертвого, даст ему одному столько жалованья, сколько дает на все войско. «Пойдем, брат, ловить пашу!» - сказал брат Иван Петру. И поехали козаки, один в одну сторону, другой в другую.

Поймал ли бы еще или не поймал Петро, а уже Иван ведет пашу арканом за шею к самому королю. «Бравый молодец!» - сказал король Степан и приказал выдать ему одному такое жалованье, какое получает все войско; и приказал отвесть ему земли там, где он задумает себе, и дать скота, сколько пожелает. Как получил Иван жалованье от короля, в тот же день разделил все поровну между собою и Петром. Взял Петро половину королевского жалованья, но не мог вынесть того, что Иван получил такую честь от короля, и затаил глубоко на душе месть.

Ехали оба рыцаря на жалованную королем землю, за Карпат. Посадил козак Иван с собою на коня своего сына, привязав его к себе. Уже настали сумерки - они все едут. Младенец заснул, стал дремать и сам Иван. Не дремли, козак, по горам дороги опасные!.. Но у козака такой конь, что сам везде знает дорогу, не спотыкнется и не оступится. Есть между горами провал, в провале дна никто не видал; сколько от земли до неба, столько до дна того провала. По-над самым провалом дорога - два человека еще могут проехать, а трое ни за что. Стал бережно ступать конь с дремавшим козаком. Рядом ехал Петро, весь дрожал и притаил дух от радости. Оглянулся и толкнул названого брата в провал. И конь с козаком и младенцем полетел в провал.

Ухватился, однако ж, козак за сук, и один только конь полетел на дно. Стал он карабкаться, с сыном за плечами, вверх; немного уже не добрался, поднял глаза и увидел, что Петро наставил пику, чтобы столкнуть его назад. «Боже ты мой праведный, лучше б мне не подымать глаз, чем видеть, как родной брат наставляет пику столкнуть меня назад… Брат мой милый! коли меня пикой, когда уже мне так написано на роду, но возьми сына! чем безвинный младенец виноват, чтобы ему пропасть такою лютою смертью?» Засмеялся Петро и толкнул его пикой, и козак с младенцем полетел на дно. Забрал себе Петро все добро и стал жить, как паша. Табунов ни у кого таких не было, как у Петра. Овец и баранов нигде столько не было. И умер Петро.

Как умер Петро, призвал бог души обоих братьев, Петра и Ивана, на суд. «Великий есть грешник сей человек! - сказал бог. - Иване! не выберу я ему скоро казни; выбери ты сам ему казнь!» Долго думал Иван, вымышляя казнь, и наконец, сказал: «Великую обиду нанес мне сей человек: предал своего брата, как Иуда, и лишил меня честного моего рода и потомства на земле. А человек без честного рода и потомства, что хлебное семя, кинутое в землю и пропавшее даром в земле. Всходу нет - никто не узнает, что кинуто было семя.

Сделай же, боже, так, чтобы все потомство его не имело на земле счастья! чтобы последний в роде был такой злодей, какого еще и не бывало на свете! и от каждого его злодейства чтобы деды и прадеды его не нашли бы покоя в гробах и, терпя муку, неведомую на свете, подымались бы из могил! А иуда Петро чтобы не в силах был подняться и оттого терпел бы муку еще горшую; и ел бы, как бешеный, землю, и корчился бы под землею!

И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, боже, из того провала на коне на самую высокую гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его с той горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки! А иуда Петро чтобы не мог подняться из земли, чтобы рвался грызть и себе, но грыз бы самого себя, а кости его росли бы, чем дальше, больше, чтобы чрез то еще сильнее становилась его боль. Та мука для него будет самая страшная: ибо для человека нет большей муки, как хотеть отмстить и не мочь отмстить».

«Страшна казнь, тобою выдуманная, человече! - сказал бог. - Пусть будет все так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своем, и не будет тебе царствия небесного, покамест ты будешь сидеть там на коне своем!» И то все так сбылось, как было сказано: и доныне стоит на Карпате на коне дивный рыцарь, и видит, как в бездонном провале грызут мертвецы мертвеца, и чует, как лежащий под землею мертвец растет, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясет всю землю…»

Уже слепец кончил свою песню; уже снова стал перебирать струны; уже стал петь смешные присказки про Хому и Ерему, про Сткляра Стокозу… но старые и малые все еще не думали очнуться и долго стояли, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле.

Страшная месть. Николай Васильевич Гоголь. I Шумит, гремит конец Киева: есаул Горобець празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Перешляя поля, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названный брат есаула, Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя горами, был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкой бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку, сапогам с серебряными подковами; но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец. Всего только год жил он на Заднепровьи, а двадцать один пропадал без вести и воротился к дочке своей, когда уже та вышла замуж и родила сына. Он, верно, много нарассказал бы дивного. Да как и не рассказать, бывши так долго в чужой земле! Там всё не так: и люди не те, и церквей христовых нет... Но он не приехал. Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, спеченную вместе с деньгами и, на время притихнув, положили возле себя цимбалы, скрыпки и бубны. Между тем молодицы и девчата, утершись шитыми платками, выступали снова из рядов своих; а парубки, схватившись в боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись им навстречу - как старый есаул вынес две иконы благословить молодых. Те иконы достались ему от честного схимника, старца Варфоломея. Не богата на них утварь, не горит ни серебро, ни золото, но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме. Приподняв иконы вверх, есаул готовился сказать короткую молитву... как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети, а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их козака. Кто он таков - никто не знал. Но уже он протанцовал на славу козачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг всё лицо его переменилось: нос вырос и наклонился на-сторону, вместо карых, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал козак - старик. „Это он! это он!“ кричали в толпе, тесно прижимаясь друг к другу. „Колдун показался снова!“ кричали матери, хватая на руки детей своих. Величаво и сановито выступил вперед есаул и сказал громким голосом, выставив против него иконы: „Пропади, образ сатаны, тут тебе нет места!“ и зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик. Пошли, пошли и зашумели, как море в непогоду, толки и речи между народом. „Что это за колдун?“ спрашивали молодые и небывалые люди. „Беда будет!“ говорили старые, крутя головами. И везде, по всему широкому подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него. На двор выкатили бочку меду и не мало поставили ведер грецкого вина. Всё повеселело снова. Музыканты грянули; девчата, молодицы, лихое козачество, в ярких жупанах, понеслись. Девяностолетнее и столетнее старье, подгуляв, пустилось и себе приплясывать, поминая не даром пропавшие годы. Пировали до поздней ночи, и пировали так, как теперь уже не пируют. Стали гости расходиться, но мало побрело во свояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще больше козачества заснуло само, непрошенное, под лавками, на полу, возле коня, близ клева; где пошатнулась с хмеля козацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев. II Тихо светит по всему миру. То месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорого?ю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен. Посереди Днепра плыл дуб. Сидят впереди два хлопца; черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны. Отчего не поют козаки? Не говорят ни о том, как уже ходят по Украйне ксензы и перекрещивают козацкий народ в католиков; ни о том, как два дни билась при Соленом озере орда. Как им петь, как говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав кармазинного жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и не сводит с него очей, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода. Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса! Горы те - не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою, и над волосами высокое небо. Те луга - не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц. Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою. „Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина вдалася в печаль?“ - „Я не в печаль вдалася, пан мой, Данило! Меня устрашили чудные рассказы про колдуна. Говорят, что он родился таким страшным... и никто из детей сызмала не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему всё чудилось, что все смеются над ним. Встретится ли под темный вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас показывалось, что он открывает рот и выскаливает зубы. И на другой день находили мертвым того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы“, говорила Катерина, вынимая платок и вытирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке были вышиты ею красным шелком листья и ягоды. Пан Данило ни слова, и стал поглядывать на темную сторону, где далеко из-за леса чернел земляной вал, из-за вала подымался старый замок. Над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкие усы. „Не так еще страшно, что колдун“ говорил он, „как, страшно то, что он недобрый гость. Что ему за блажь пришла притащиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи строить какую-то крепость, чтобы перерезать нам дорогу к запорожцам. Пусть это правда... Я разметаю чертовское гнездо, если только пронесется слух, что у него какой-нибудь притон. Я сожгу старого колдуна, так что и воронам нечего будет расклевать. Однако ж, думаю, он не без золота и всякого добра. Вот где живет этот дьявол! Если у него водится золото... Мы сейчас будем плыть мимо крестов - это кладбище! тут гниют его нечистые деды. Говорят, они все готовы были себя продать за денежку сатане с душою и ободранными жупанами. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего теперь: не всегда на войне можно добыть...“ „Знаю, что затеваешь ты. Ничего не предвещает доброго мне встреча с ним. Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями!..“ „Молчи, баба!“ с сердцем сказал Данило. „С вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку!“ Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. „Пугает меня колдуном!“ продолжал пан Данило. „Козак, слава богу, ни чертей, ни ксензов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена люлька, да острая сабля!“ Катерина замолчала, потупивши очи в сонную воду; а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился как волчья шерсть середи ночи. Дуб повернул и стал держаться лесистого берега. На берегу виднелось кладбище: ветхие кресты толпились в кучку. Ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, только месяц греет их с небесной вышины. „Слышите ли, хлопцы, крики? Кто-то зовет нас на помощь!“ сказал пан Данило, оборотясь к гребцам своим. „Мы слышим крики, и кажется, с той стороны“, разом сказали хлопцы, указывая на кладбище. Но всё стихло. Лодка поворотила и стала огибать выдавшийся берег. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан Данило: страх и холод прорезался в козацкие жилы. Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самых пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо всё задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. „Душно мне! душно!“ простонал он диким, не человечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос; борода по колена и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: „Душно мне!“ и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Казалось, одни только кости поднялись высоко над землею. Борода по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости... Дитя, спавшее на руках у Катерины, вскрикнуло и пробудилось. Сама пани вскрикнула. Гребцы пороняли шапки в Днепр. Сам пан вздрогнул. Всё вдруг пропало, как будто не бывало; однако ж долго хлопцы не брались за весла. Заботливо поглядел Бурульбаш на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя; прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб. „Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет!“ говорил он, указывая по сторонам. „Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына!“ При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам: „Что, Иван, ты не боишься колдунов? Нет, говори, тятя, я козак. Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой - мать накормит кашею; положит тебя спать в люльку, запоет: Люли, люли, люли! Люли, сынку, люли! Да вырастай, вырастай в забаву! Козачеству на славу, Вороженькам в расправу! „Слушай, Катерина, мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится... Ну, недоволен, зачем и приезжать. Не хотел выпить за козацкую волю! не покачал на руках дитяти! Сперва было я ему хотел поверить всё, что лежит на сердце, да не берет что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не козацкое сердце! Козацкие сердца, когда встретятся где, как не выбьются из груди друг другу навстречу! Что, мои любые хлопцы, скоро берег? Ну, шапки я вам дам новые. Тебе, Стецько, дам выложенную бархатом с золотом. Я ее снял вместе с головою у татарина. Весь его снаряд достался мне; одну только его душу я выпустил на волю. Ну, причаливай! Вот, Иван, мы и приехали, а ты всё плачешь! Возьми его, Катерина!“ Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля; то дедовские хоромы пана Данила. За ними еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного козака. III Хутор пана Данила между двумя горами в узкой долине, сбегающей к Днепру. Невысокие у него хоромы: хата на вид, как и у простых козаков, и в ней одна светлица; но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и десяти отборным молодцам. Вокруг стен вверху идут дубовые полки. Густо на них стоят миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные, и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне. Ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья. Волею и неволею перешли они от татар, турок и ляхов; не мало зато и вызубрены. Глядя на них, пан Данило как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеною, внизу, дубовые, гладко вытесанные лавки. Возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в кольцо, привинченное к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках спит с женою пан Данило. На лежанке старая прислужница. В люльке тешится и убаюкивается малое дитя. На полу покотом ночуют молодцы. Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе. Ему не пуховик и не перина нужна. Он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на траве. Ему весело, проснувшись середи ночи, взглянуть на высокое, засеянное звездами небо и вздрогнуть от ночного холода, принесшего свежесть козацким косточкам. Потягиваясь и бормоча сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается крепче в теплый кожух. Не рано проснулся Бурульбаш после вчерашнего веселья; и проснувшись, сел в углу на лавке и начал наточивать новую, вымененную им, турецкую саблю; а пани Катерина принялась вышивать золотом шелковый рушник. Вдруг вошел Катеринин отец, рассержен, нахмурен, с заморскою люлькою в зубах, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина тому, что так поздно воротилась она домой. „Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать! Не жена, а муж отвечает. У нас уже так водится, не погневайся!“ говорил Данило, не оставляя своего дела. „Может, в иных неверных землях этого не бывает - я не знаю“. Краска выступила на суровом лице тестя и очи дико блеснули. „Кому ж, как не отцу, смотреть за своею дочкой!“ бормотал он про себя. „Ну, я тебя спрашиваю: где таскался до поздней ночи?“ „А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне. Умею держать в руках и саблю острую. Еще кое-что умею... Умею никому и ответа не давать в том, что делаю“. „Я вижу, Данило, я знаю, ты желаешь ссоры! Кто скрывается, у того, верно, на уме недоброе дело“. „Думай себе что хочешь“, сказал Данило: „думаю и я себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле не был; всегда стоял за веру православную и отчизну; не так, как иные бродяги, таскаются, бог знает где, когда православные бьются на-смерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов даже не похожи: не заглянут в божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются“. „Э, козак! знаешь ли ты... я плохо стреляю: всего за сто сажень пуля моя пронизывает сердце. Я и рублюсь незавидно: от человека остаются куски мелче круп, из которых варят кашу“. „Я готов“, сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как будто знал, на что ее выточил. „Данило!“ закричала громко Катерина, ухвативши его за руку и повиснув на ней: „вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку! Батько, твои волосы белы, как снег, а ты разгорелся, как неразумный хлопец!“ „Жена!“ крикнул грозно пан Данило: „ты знаешь, я не люблю этого. Ведай свое бабье дело!“ Сабли страшно звукнули; железо рубило железо, и искрами, будто пылью, обсыпали себя козаки. С плачем ушла Катерина в особую светлицу, кинулась в постель и закрыла уши, чтобы не слышать сабельных ударов. Но не так худо бились козаки, чтобы можно было заглушить их удары. Сердце ее хотело разорваться на части. По всему ее телу слышала она, как проходили звуки: тук, тук. „Нет, не вытерплю, не вытерплю... Может, уже алая кровь бьет ключом из белого тела. Может, теперь изнемогает мой милый; а я лежу здесь!“ И вся бледная, едва переводя дух, вошла в хату. Ровно и страшно бились козаки. Ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец - подается пан Данило. Наступает пан Данило - подается суровый отец, и опять наравне. Кипят. Размахнулись... ух! сабли звенят... и, гремя, отлетели в сторону клинки. „Благодарю тебя, боже!“ сказала Катерина и вскрикнула снова, когда увидела, что козаки взялись за мушкеты. Поправили кремни, взвели курки. Выстрелил пан Данило, не попал. Нацелился отец... Он стар; он видит не так зорко, как молодой, однако ж не дрожит его рука. Выстрел загремел... Пошатнулся пан Данило. Алая кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана. „Нет!“ закричал он: „я не продам так дешево себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет: еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай с стены, старый товарищ! покажи другу услугу!“ Данило протянул руку. „Данило!“ закричала в отчаянии, схвативши его за руки и бросившись ему в ноги, Катерина: „не за себя молю. Мне один конец: та недостойная жена, которая живет после своего мужа; Днепр, холодный Днепр будет мне могилою... Но погляди на сына, Данило, погляди на сына! Кто пригреет бедное дитя? Кто приголубит его? Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и веру, пить и гулять по-козацки? Пропадай, сын мой, пропадай! Тебя не хочет знать отец твой! Гляди, как он отворачивает лицо свое. О! я теперь знаю тебя! ты зверь, а не человек! У тебя волчье сердце, а душа лукавой гадины. Я думала, что у тебя капля жалости есть, что в твоем каменном теле человечье чувство горит. Безумно же я обманулась. Тебе это радость принесет. Твои кости станут танцовать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой будет кричать под ножами и окропом. О, я знаю тебя! Ты рад бы из гроба встать и раздувать шапкою огонь, взвихрившийся под ним!“ „Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого, - винюсь. Что же ты не даешь руки?“ говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения. „Отец!“ вскричала Катерина, обняв и поцеловав его: „не будь неумолим, прости Данила: он не огорчит больше тебя!“ „Для тебя только, моя дочь, прощаю!“ отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами. Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненную свою руку пан Данило, передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощения, не будучи ни в чем виноват. IV Блеснул день, но не солнечный: небо хмурилось и тонкий дождь сеялся на поля, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но не радостна: очи заплаканы, и вся она смутна и неспокойна. „Муж мой милый, муж дорогой, чудный мне сон снился!“ „Какой сон, моя любая пани Катерина?“ „Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто на яву, снилось мне, что отец мой есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну. Каких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если б ты слышал, что он говорил...“ „Что же он говорил, моя золотая Катерина?“ „Говорил: ты посмотри на меня, Катерина, я хорош! Люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами! Тут навел он на меня огненные очи, я вскрикнула и пробудилась“. „Да, сны много говорят правды. Однако ж, знаешь ли ты, что за горою не так спокойно. Чуть ли не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится; я и без того не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов“. „А отец знает об этом?“ „Сидит у меня на шее твой отец! я до сих пор разгадать его не могу. Много, верно, он грехов наделал в чужой земле. Что ж, в самом деле, за причина: живет около месяца и хоть бы раз развеселился, как добрый козак! Не захотел выпить меду! слышишь, Катерина, не захотел меду выпить, который я вытрусил у брестовских жидов. Эй, хлопец!“ крикнул пан Данило. „Беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! Экая пропасть! мне кажется, пани Катерина, что он и в господа Христа не верует. А! как тебе кажется?“ „Бог знает, что говоришь ты, пан Данило!“ „Чудно, пани!“ продолжал Данило, принимая глиняную кружку от козака: „поганые католики даже падки до водки; одни только турки не пьют. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?“ „Попробовал только, пан!“ „Лжешь, собачий сын! вишь, как мухи напали на усы! Я по глазам вижу, что хватил с полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! всё готов товарищу, а хмельное высушит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уже был пьян. А?“ „Вот давно! а в прошедший...“ „Не бойся, не бойся, больше кружки не выпью! А вот и турецкой игумен влазит в дверь!“ проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтобы войти в дверь, тестя. „А что ж это, моя дочь!“ сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными каменьями: „солнце уже высоко, а у тебя обед не готов“. „Готов обед, пан отец, сейчас поставим! вынимай горшок с галушками!“ сказала пани Катерина старой прислужнице, обтиравшей деревянную посуду. „Постой, лучше я сама выну“, продолжала Катерина: „а ты позови хлопцев“. Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую руку пан Данило, по правую руку пани Катерина и десять наивернейших молодцов, в синих и желтых жупанах. „Не люблю я этих галушек!“ сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку: „никакого вкуса нет!“ „Знаю, что тебе лучше жидовская лапша“, подумал про себя Данило. „Отчего же, тесть“, продолжал он вслух: „ты говоришь, что вкуса нет в галушках? Худо сделаны, что ли? моя Катерина так делает галушки, что и гетману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Это христианское кушанье! Все святые люди и угодники божии едали галушки“. Ни слова отец; замолчал и пан Данило. Подали жареного кабана с капустою и сливами. „Я не люблю свинины!“ сказал Катеринин отец, выгребая ложкою капусту. „Для чего же не любить свинины?“ сказал Данило. „Одни турки и жиды не едят свинины“. Еще суровее нахмурился отец. Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него в пазухе, какую-то черную воду. Пообедавши, заснул Данило молодецким сном и проснулся только около вечера. Сел и стал писать листы в козацкое войско; а пани Катерина начала качать ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошко. А из окошка далеко блестят горы и Днепр. За Днепром синеют леса. Мелькает сверху прояснившееся ночное небо; но не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило: глядит он на выдавшийся мыс, на котором чернел старый замок. Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но всё тихо. Это, верно, показалось ему. Слышно только, как глухо шумит внизу Днепр и с трех сторон, один за другим, отдаются удары мгновенно пробудившихся волн. Он не бунтует. Он, как старик, ворчит и ропчет; ему всё не мило; всё переменилось около него; тихо враждует он с прибережными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море. Вот по широкому Днепру зачернела лодка и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул Данило, и выбежал на свист верный хлопец. „Бери, Стецько, с собою скорее острую саблю да винтовку, да ступай за мною!“ „Ты идешь?“ спросила пани Катерина. „Иду, жена. Нужно обсмотреть все места, всё ли в порядке“. „Мне, однако ж, страшно оставаться одной. Меня сон так и клонит. Что, если мне приснится то же самое? я даже не уверена, точно ли то сон был, так это происходило живо“. „С тобою старуха остается; а в сенях и на дворе спят козаки!“ „Старуха спит уже, а козакам что-то не верится. Слушай, Пан Данило, замкни меня в комнате, а ключ возьми с собою. Мне тогда не так будет страшно; а козаки пусть лягут перед дверями“. „Пусть будет так!“ сказал Данило, стирая пыль с винтовки и сыпля на полку порох. Верный Стецько уже стоял одетый во всей козацкой сбруе. Данило надел смушевую шапку, закрыл окошко, задвинул засовами дверь, замкнул и вышел потихоньку из двора промеж спавшими своими козаками в горы. Небо почти всё прочистилось. Свежий ветер чуть-чуть навевал с Днепра. Если бы не слышно было издали стенания чайки, то всё бы казалось онемевшим. Но вот почудился шорох... Бурульбаш с верным слугою тихо спрятался за терновник, прикрывавший срубленный засек. Кто-то в красном жупане, с двумя пистолетами, с саблею при боку, спускался с горы. „Это тесть!“ проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. „Зачем и куда ему итти в эту пору? Стецько! не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан отец“. Человек в красном жупане сошел на самый берег и поворотил к выдавшемуся мысу. „А! вот куда!“ сказал пан Данило. „Что, Стецько, ведь он как раз потащился к колдуну в дупло“. „Да, верно, не в другое место, пан Данило! иначе мы бы видели его на другой стороне. Но он пропал около замка“. „Постой же, вылезем, а потом пойдем по следам. Тут что-нибудь да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что отец твой недобрый человек; не так он и делал всё, как православный“. Уже мелькнули пан Данило и его верный хлопец на выдавшемся берегу. Вот уже их и не видно. Непробудный лес, окружавший замок, спрятал их. Верхнее окошко тихо засветилось. Внизу стоят козаки и думают, как бы влезть им. Ни ворот, ни дверей не видно. Со двора, верно, есть ход; но как войти туда? Издали слышно, как гремят цепи и бегают собаки. „Что я думаю долго!“ сказал пан Данило, увидя перед окном высокий дуб: „стой тут, малый! я полезу на дуб; из него прямо можно глядеть в окошко“. Тут снял он с себя пояс, бросил вниз саблю, чтоб не звенела, и, ухватясь за ветви, поднялся вверх. Окошко всё еще светилось. Присевши на сук, возле самого окна, уцепился он рукою за дерево, и глядит: в комнате и свечи нет, а светит. По стенам чудные знаки. Висит оружие, но всё странное: такого не носят ни турки, ни крымцы, ни ляхи, ни християне, ни славный народ шведский. Под потолком взад и вперед мелькают нетопыри, и тень от них мелькает по стенам, по дверям, по помосту. Вот отворилась без скрыпа дверь. Входит кто-то в красном жупане и прямо к столу, накрытому белою скатертью. Это он, это тесть! Пан Данило опустился немного ниже и прижался крепче к дереву. Но ему некогда глядеть, смотрит ли кто в окошко, или нет. Он пришел пасмурен, не в духе, сдернул со стола скатерть - и вдруг по всей комнате тихо разлился прозрачно-голубой свет. Только не смешавшиеся волны прежнего бледно-золотого переливались, ныряли, словно в голубом море и тянулись слоями, будто на мраморе. Тут поставил он на стол горшок и начал кидать в него какие-то травы. Пан Данило стал вглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие шаровары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписанная вся не русскою и не польскою грамотою. Глянул в лицо - и лицо стало переменяться: нос вытянулся и повиснул над губами; рот в минуту раздался до ушей; зуб выглянул изо рта, нагнулся на сторону, и стал перед ним тот самый колдун, который показался на свадьбе у есаула. „Правдив сон твой, Катерина!“ подумал Бурульбаш. Колдун стал прохаживаться вокруг стола, знаки стали быстрее переменяться на стене, а нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед. Голубой свет становился реже, реже и совсем как будто потухнул. И светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет по всем углам и вдруг пропал и стала тьма. Слышался только шум, будто ветер в тихий час вечера наигрывал, кружась по водному зеркалу, нагибая еще ниже в воду серебряные ивы. И чудится пану Даниле, что в светлице блестит месяц, ходят звезды, неясно мелькает темносинее небо и холод ночного воздуха пахнул даже ему в лицо. И чудится пану Даниле (тут он стал щупать себя за усы, не спит ли), что уже не небо в светлице, а его собственная опочивальня: висят на стене его татарские и турецкие сабли; около стен полки, на полках домашняя посуда и утварь; на столе хлеб и соль; висит люлька... но вместо образов выглядывают страшные лица; на лежанке... но сгустившийся туман покрыл всё, и стало опять темно, и опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты; и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоит женщина; только из чего она: из воздуха, что-ли, выткана? Отчего же она стоит и земли не трогает, и не опершись ни на что, и сквозь нее просвечивает розовый свет и мелькают на стене знаки? Вот она как-то пошевелила прозрачною головою своею: тихо светятся ее бледно-голубые очи; волосы вьются и падают по плечам ее, будто светло-серый туман; губы бледно алеют, будто сквозь белопрозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет зари; брови слабо темнеют... Ах! это Катерина! Тут почувствовал Данило, что члены у него оковались; он силился говорить, но губы шевелились без звука. Неподвижно стоял колдун на своем месте. „Где ты была?“ спросил он, и стоявшая перед ним затрепетала. „О! зачем ты меня вызвал?“ тихо простонала она. „Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород! О, как обняла меня добрая мать моя! Какая любовь у ней в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу... Отец!“ тут она вперила в колдуна бледные очи: „зачем ты зарезал мать мою!“ Грозно колдун погрозил пальцем. „Разве я тебя просил говорить про это?“ и воздушная красавица задрожала. „Где теперь пани твоя?“ „Пани моя, Катерина, теперь заснула, а я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать. Мне вдруг сделалось пятнадцать лет. Я вся стала легка, как птица. Зачем ты меня вызвал?“ „Ты помнишь всё то, что я говорил тебе вчера?“ спросил колдун так тихо, что едва можно было расслушать. „Помню, помню; но чего бы не дала я, чтобы только забыть это. Бедная Катерина! она многого не знает из того, что знает душа ее“. „Это Катеринина душа“, подумал пан Данило; но всё еще не смел пошевелиться. „Покайся, отец! Не страшно ли, что после каждого убийства твоего мертвецы поднимаются из могил?“ „Ты опять за старое!“ грозно прервал колдун. „Я поставлю на своем, я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина полюбит меня!..“ „О, ты чудовище, а не отец мой!“ простонала она. „Нет, не будет по-твоему! Правда, ты взял нечистыми чарами твоими власть вызывать душу и мучить ее; но один только бог может заставлять ее делать то, что ему угодно. Нет, никогда Катерина, доколе я буду держаться в ее теле, не решится на богопротивное дело. Отец, близок страшный суд! Если б ты и не отец мой был, и тогда бы не заставил меня изменить моему любому, верному мужу. Если бы муж мой и не был мне верен и мил, и тогда бы не изменила ему, потому что бог не любит клятвопреступных и неверных душ“. Тут вперила она бледные очи свои в окошко, под которым сидел пан Данило, и недвижно остановилась... „Куда ты глядишь? Кого ты там видишь?“ закричал колдун; воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался с своим верным Стецьком в свои горы. „Страшно, страшно!“ говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего на стороже и курившего люльку. Небо всё было засеяно звездами. V „Как хорошо ты сделал, что разбудил меня!“ говорила Катерина, протирая очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая с ног до головы стоявшего перед нею мужа. „Какой страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя! Ух!.. мне казалось, что я умираю...“ „Какой же сон, уж не этот ли?“ и стал Бурульбаш рассказывать жене своей всё, им виденное. „Ты как это узнал, мой муж?“ спросила, изумившись, Катерина. „Но нет, многое мне не известно из того, что ты рассказываешь. Нет, мне не снилось, чтобы отец убил мать мою; ни мертвецов, ничего не виделось мне. Нет, Данило, ты не так рассказываешь. Ах, как страшен отец мой!“ „И не диво, что тебе многое не виделось. Ты не знаешь и десятой доли того, что знает душа. Знаешь ли, что отец твой антихрист? Еще в прошлом году, когда собирался я вместе с ляхами на крымцев (тогда еще я держал руку этого неверного народа), мне говорил игумен Братского монастыря, - он, жена, святой человек, - что антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека; а душа гуляет по своей воле, когда заснет он, и летает вместе с архангелами около божией светлицы. Мне с первого разу не показалось лицо твоего отца. Если бы я знал, что у тебя такой отец, я бы не женился на тебе; я бы кинул тебя и не принял бы на душу греха, породнившись с антихристовым племенем“. „Данило!“ сказала Катерина, закрыв лицо руками и рыдая: „я ли виновна в чем перед тобою? Я ли изменила тебе, мой любый муж? Чем же навела на себя гнев твой? Неверно разве служила тебе? сказала ли противное слово, когда ты ворочался навеселе с молодецкой пирушки? Тебе ли не родила чернобрового сына?..“ „Не плачь, Катерина, я тебя теперь знаю и не брошу ни за что. Грехи все лежат на отце твоем“. „Нет, не называй его отцом моим! Он не отец мне. Бог свидетель, я отрекаюсь от него, отрекаюсь от отца! Он антихрист, богоотступник! Пропадай он, тони он - не подам руки спасти его. Сохни он от тайной травы - не подам воды напиться ему. Ты у меня отец мой!“ VI В глубоком подвале у пана Данила, за тремя замками, сидит колдун, закованный в железные цепи; а подале над Днепром горит бесовский его замок, и алые, как кровь, волны хлебещут и толпятся вокруг старинных стен. Не за колдовство и не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун. Им судия бог. Сидит он за тайное предательство, за сговоры с врагами православной русской земли продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви. Угрюм колдун; дума черная, как ночь, у него в голове. Всего только один день остается жить ему; а завтра пора распрощаться с миром. Завтра ждет его казнь. Не совсем легкая казнь его ждет: это еще милость, когда сварят его живого в котле, или сдерут с него грешную кожу. Угрюм колдун, поникнул головою. Может быть, он уже и кается перед смертным часом, только не такие грехи его, чтобы бог простил ему. Вверху перед ним узкое окно, переплетенное железными палками. Гремя цепями, подвелся он к окну поглядеть, не пройдет ли его дочь. Она кротка, не памятозлобна, как голубка, не умилосердится ли над отцом... Но никого нет. Внизу бежит дорога; по ней никто не пройдет. Пониже ее гуляет Днепр; ему ни до кого нет дела: он бушует, и унывно слышать колоднику однозвучный шум его. Вот кто-то показался по дороге - это козак! и тяжело вздохнул узник. Опять всё пусто. Вот, кто-то вдали спускается... Развевается зеленый кунтуш... Горит на голове золотой кораблик... Это она! Еще ближе приникнул он к окну. Вот уже подходит близко... „Катерина! дочь! умилосердись, подай милостыню!..“ Она нема, она не хочет слушать, она и глаз не наведет на тюрьму, и уже прошла, уже и скрылась. Пусто во всем мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в сердце. Но ведает ли эту грусть колдун? День клонится к вечеру. Уже солнце село. Уже и нет его. Уже и вечер: свежо; где-то мычит вол; откуда-то навеваются звуки, верно, где-нибудь народ идет с работы и веселится; по Днепру мелькает лодка... кому нужда до колодника! Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то идет с противной стороны по дороге. Трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина. „Дочь! Христа ради, и свирепые волченята не станут рвать свою мать, дочь, хотя взгляни на преступного отца своего!“ Она не слушает и идет. „Дочь, ради несчастной матери!..“ Она остановилась. „Приди принять последнее мое слово!“ „Зачем ты зовешь меня, богоотступник? Не называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты хочешь от меня ради несчастной моей матери?“ „Катерина! Мне близок конец, я знаю, меня твой муж хочет привязать к кобыльему хвосту и пустить по полю, а может, еще и страшнейшую выдумает казнь...“ „Да разве есть на свете казнь равная твоим грехам? Жди ее; никто не станет просить за тебя“. „Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том свете... Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: всё сильнее и сильнее будет он разгораться; ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет...“ „Этой казни я не властна умалить“ сказала Катерина, отвернувшись. „Катерина! постой на одно слово: ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь еще, как добр и милосерд бог. Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым“. „Что я могу сделать, чтобы спасти твою душу!“ сказала Катерина: „мне ли, слабой женщине, об этом подумать!“ „Если бы мне удалось отсюда вытти, я бы всё кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю одежды, когда стану спать! и всё буду молиться, всё молиться! И когда не снимет с меня милосердие божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю, или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития, и умру; а всё добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду“. Задумалась Катерина. „Хотя я отопру, но мне не расковать твоих цепей“. „Я не боюсь цепей“, говорил он. „Ты говоришь, что они заковали мои руки и ноги? Нет, я напустил им в глаза туман и, вместо руки, протянул сухое дерево. Вот я, гляди, на мне нет теперь ни одной цепи!“ сказал он, выходя на середину. „Я бы и стен этих не побоялся и прошел бы сквозь них, но муж твой и не знает, какие это стены. Их строил святой схимник, и никакая нечистая сила не может отсюда вывесть колодника, не отомкнув тем самым ключом, которым замыкал святой свою келью. Такую самую келью вырою и я себе, неслыханный грешник, когда выду на волю“. „Слушай, я выпущу тебя; но если ты меня обманываешь?“ сказала Катерина, остановившись пред дверью: „и, вместо того, чтобы покаяться, станешь опять братом чорту?“ „Нет, Катерина, мне не долго остается жить уже. Близок и без казни мой конец. Неужели ты думаешь, что я предам сам себя на вечную муку?“ Замки загремели. „Прощай! храни тебя бог милосердый, дитя мое!“ сказал колдун, поцеловав ее. „Не прикасайся ко мне, неслыханный грешник, уходи скорее!..“ говорила Катерина; но его уже не было. „Я выпустила его“ сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. „Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу!“ и зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. „Но я спасла душу“, сказала она тихо. „Я сделала богоугодное дело. Но муж мой... Я в первый раз обманула его. О, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж!“ вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю. VII „Это я, моя родная дочь! Это я, мое серденько!“ услышала Катерина, очнувшись, и увидела перед собою старую прислужницу. Баба, наклонившись, казалось, что-то шептала, и протянув над нею иссохшую руку свою, опрыскивала ее холодною водою. „Где я?“ говорила Катерина, подымаясь и оглядываясь. „Передо мною шумит Днепр, за мною горы... куда завела меня ты, баба!“ „Я тебя не завела, а вывела; вынесла на руках моих из душного подвала. Замкнула ключиком, чтобы тебе не досталось чего от пана Данила“. „Где же ключ?“ сказала Катерина, поглядывая на свой пояс. „Я его не вижу“. „Его отвязал муж твой, поглядеть на колдуна, дитя мое“. „Поглядеть?.. Баба, я пропала!“ вскрикнула Катерина. „Пусть бог милует нас от этого, дитя мое! Молчи только, моя паняночка, никто ничего не узнает!“ „Он убежал, проклятый антихрист! Ты слышала, Катерина, он убежал?“ сказал пан Данило, приступая к жене своей. Очи метали огонь; сабля, звеня, тряслась при боку его. Помертвела жена. „Его выпустил кто-нибудь, мой любый муж?“ проговорила она, дрожа. „Выпустил, правда твоя; но выпустил чорт. Погляди, вместо него бревно заковано в железо. Сделал же бог так, что чорт не боится козачьих лап! Если бы только думу об этом держал в голове хоть один из моих козаков, и я бы узнал... я бы и казни ему не нашел!“ „А если бы я?..“ невольно вымолвила Катерина и испугавшись остановилась. „Если бы ты вздумала, тогда бы ты не жена мне была. Я бы тебя зашил тогда в мешок и утопил бы на самой середине Днепра!..“ Дух занялся у Катерины, и ей чудилось, что волоса стали отделяться на голове ее. VIII На пограничной дороге, в корчме, собрались ляхи и пируют уже два дни. Что-то не мало всей сволочи. Сошлись, верно, на какой-нибудь наезд: у иных и мушкеты есть; чокают шпоры; брякают сабли. Паны веселятся и хвастают, говорят про небывалые дела свои, насмехаются над православьем, зовут народ украинский своими холопьями и важно крутят усы, и важно, задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксенз вместе. Только и ксенз у них на их же стать: и с виду даже не похож на христианского попа. Пьет и гуляет с ними и говорит нечестивым языком своим страмные речи. Ни в чем не уступает им и челядь: позакидали назад рукава оборванных жупанов своих, и ходят козырем, как будто бы что путное. Играют в карты, бьют картами один другого по носам. Набрали с собою чужих жен. Крик, драка!.. Паны беснуются и отпускают штуки: хватают за бороду жида, малюют ему на нечестивом лбу крест; стреляют в баб холостыми зарядами и танцуют краковяк с нечестивым попом своим. Не бывало такого соблазна на русской земле и от татар. Видно, уже ей бог определил за грехи терпеть такое посрамление! Слышно между общим содомом, что говорят про заднепровский хутор пана Данила, про красавицу жену его... Не на доброе дело собралась эта шайка! IX Сидит пан Данило за столом в своей светлице, подпершись локтем, и думает. Сидит на лежанке пани Катерина и поет песню. „Чего-то грустно мне, жена моя!“ сказал пан Данило. „И голова болит у меня, и сердце болит. Как-то тяжело мне! Видно, где-то недалеко уже ходит смерть моя“. „О, мой ненаглядный муж! приникни ко мне головою своею! Зачем ты приголубливаешь к себе такие черные думы“, подумала Катерина, да не посмела сказать. Горько ей было, повинной голове, принимать мужние ласки. „Слушай, жена моя!“ сказал Данило: „не оставляй сына, когда меня не будет. Не будет тебе от бога счастия, если ты кинешь его, ни в том, ни в этом свете. Тяжело будет гнить моим костям в сырой земле; а еще тяжелее будет душе моей“. „Что говоришь ты, муж мой! не ты ли издевался над нами, слабыми женами? а теперь сам говоришь, как слабая жена. Тебе еще долго нужно жить“. „Нет, Катерина, чует душа близкую смерть. Что-то грустно становится на свете. Времена лихие приходят. Ох, помню, помню я годы; им, верно, не воротиться! Он был еще жив, честь и слава нашего войска, старый Конашевич! как будто перед очами моими проходят теперь козацкие полки! - Это было золотое время, Катерина! - Старый гетман сидел на вороном коне. Блестела в руке булава; вокруг сердюки; по сторонам шевелилось красное море запорожцев. Стал говорить гетман - и всё стало, как вкопанное. Заплакал старичина, как зачал воспоминать нам прежние дела и сечи. Эх, если б ты знала, Катерина, как резались мы тогда с турками! На голове моей виден и доныне рубец. Четыре пули пролетело в четырех местах сквозь меня. И ни одна из ран не зажила совсем. Сколько мы тогда набрали золота! Дорогие каменья шапками черпали козаки. Каких коней, Катерина, если б ты знала, каких коней мы тогда угнали! Ох, не воевать уже мне так! Кажется, и не стар, и телом бодр; а меч козацкий вываливается из рук, живу без дела, и сам не знаю, для чего живу. Порядку нет в Украйне: полковники и есаулы грызутся, как собаки, между собою. Нет старшей головы над всеми. Шляхетство наше всё переменило на польский обычай, переняло лукавство... продало душу, принявши унию. Жидовство угнетает бедный народ. О, время! время! минувшее время! куда подевались вы, лета мои?.. Ступай, малый, в подвал, принеси мне кухоль меду! Выпью за прежнюю долю и за давние годы!“ „Чем будем принимать гостей, пан? с луговой стороны идут ляхи!“ сказал, вошедши в хату, Стецько. „Знаю, зачем идут они“, вымолвил Данило, подымаясь с места. „Седлайте, мои верные слуги, коней! надевайте сбрую! сабли наголо! не забудьте набрать и свинцового толокна. С честью нужно встретить гостей!“ Но еще не успели козаки сесть на коней и зарядить мушкеты, а уже ляхи, будто упавший осенью с дерева на землю лист, усеяли собою гору. „Э, да тут есть с кем переведаться!“ сказал Данило, поглядывая на толстых панов, важно качавшихся впереди на конях, в золотой сбруе. „Видно, еще раз доведется нам погулять на славу! Натешься же, козацкая душа, в последний раз! Гуляйте, хлопцы, пришел наш праздник!“ И пошла по горам потеха. И запировал пир: гуляют мечи; летают пули; ржут и топочут кони. От крику безумеет голова; от дыму слепнут очи. Всё перемешалось. Но козак чует, где друг, где недруг; прошумит ли пуля - валится лихой седок с коня; свистнет сабля - катится по земле голова, бормоча языком несвязные речи. Но виден в толпе красный верх козацкой шапки пана Данила; мечется в глаза золотой пояс на синем жупане; вихрем вьется грива вороного коня. Как птица, мелькает он там и там; покрикивает и машет дамасской саблей, и рубит с правого и левого плеча. Руби, козак! гуляй, козак! тешь молодецкое сердце; но не заглядывайся на золотые сбруи и жупаны: топчи под ноги золото и каменья! Коли, козак! гуляй, козак! но оглянись назад: нечестивые ляхи зажигают уже хаты и угоняют напуганный скот. И, как вихорь, поворотил пан Данило назад, и шапка с красным верхом мелькает уже возле хат, и редеет вокруг его толпа. Не час, не другой бьются ляхи и козаки. Не много становится тех и других. Но не устает пан Данило: сбивает с седла длинным копьем своим, топчет лихим конем пеших. Уже очищается двор, уже начали разбегаться ляхи; уже обдирают козаки с убитых золотые жупаны и богатую сбрую; уже пан Данило сбирается в погоню и взглянул, чтобы созвать своих... и весь закипел от ярости: ему показался Катеринин отец. Вот он стоит на горе и целит на него мушкет. Данило погнал коня прямо к нему... Козак, на гибель идешь!.. Мушкет гремит - и колдун пропал за горою. Только верный Стецько видел, как мелькнула красная одежда и чудная шапка. Зашатался козак и свалился на землю. Кинулся верный Стецько к своему пану - лежит пан его, протянувшись на земле и закрывши ясные очи. Алая кровь закипела на груди. Но, видно, почуял верного слугу своего. Тихо приподнял веки, блеснул очами: „Прощай, Стецько! скажи Катерине, чтобы не покидала сына! Не покидайте и вы его, мои верные слуги!“ и затих. Вылетела козацкая душа из дворянского тела; посинели уста. Спит козак непробудно. Зарыдал верный слуга и машет рукою Катерине: „Ступай, пани, ступай: подгулял твой пан. Лежит он пьянехонек на сырой земле. Долго не протрезвиться ему!“ Всплеснула руками Катерина и повалилась, как сноп, на мертвое тело. „Муж мой, ты ли лежишь тут закрывши очи? Встань, мой ненаглядный сокол, протяни ручку свою! приподымись! погляди хоть раз на твою Катерину, пошевели устами, вымолви хоть одно словечко!.. Но ты молчишь, ты молчишь, мой ясный пан! Ты посинел, как черное море. Сердце твое не бьется! Отчего ты такой холодный, мой пан? видно, не горючи мои слезы, не в мочь им согреть тебя! Видно, не громок плач мой, не разбудить им тебя! Кто же поведет теперь полки твои? Кто понесется на твоем вороном конике? громко загукает и замашет саблей пред козаками? Козаки, козаки! где честь и слава ваша? Лежит честь и слава ваша, закрывши очи, на сырой земле. Похороните же меня, похороните вместе с ним! засыпьте мне очи землею! надавите мне кленовые доски на белые груди! Мне не нужна больше красота моя!“ Плачет и убивается Катерина; а даль вся покрывается пылью: скачет старый есаул Горобець на помощь. X Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет, или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру. Любо тогда и жаркому солнцу оглядеться с вышины и погрузить лучи в холод стклянных вод, и прибережным лесам ярко отсветиться в водах. Зеленокудрые! они толпятся вместе с полевыми цветами к водам, и наклонившись, глядят в них и не наглядятся, и не налюбуются светлым своим зраком, и усмехаются к нему, и приветствуют его, кивая ветвями. В середину же Днепра они не смеют глянуть: никто, кроме солнца и голубого неба, не глядит в него. Редкая птица долетит до середины Днепра. Пышный! ему нет равной реки в мире. Чуден Днепр и при теплой летней ночи, когда всё засыпает, и человек, и зверь, и птица; а бог один величаво озирает небо и землю, и величаво сотрясает ризу. От ризы сыплются звезды. Звезды горят и светят над миром, и все разом отдаются в Днепре. Всех их держит Днепр в темном лоне своем. Ни одна не убежит от него; разве погаснет на небе. Черный лес, унизанный спящими воронами, и древле разломанные горы, свесясь, силятся закрыть его хотя длинною тенью своею - напрасно! Нет ничего в мире, что бы могло прикрыть Днепр. Синий, синий ходит он плавным разливом и середь ночи, как середь дня, виден за столько вдаль, за сколько видеть может человечье око. Нежась и прижимаясь ближе к берегам от ночного холода, дает он по себе серебряную струю; и она вспыхивает, будто полоса дамасской сабли; а он, синий, снова заснул. Чуден и тогда Днепр, и нет реки, равной ему в мире! Когда же пойдут горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат, и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый мир - страшен тогда Днепр! Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали. Так убивается старая мать козака, выпровожая своего сына в войско. Разгульный и бодрый, едет он на вороном коне, подбоченившись и молодецки заломив шапку; а она, рыдая, бежит за ним, хватает его за стремя, ловит удила и ломает над ним руки и заливается горючими слезами. Дико чернеют промеж ратующими волнами обгорелые пни и камни на выдавшемся берегу. И бьется об берег, подымаясь вверх и опускаясь вниз, пристающая лодка. Кто из козаков осмелился гулять в челне, в то время, когда рассердился старый Днепр? Видно, ему не ведомо, что он глотает как мух людей. Лодка причалила, и вышел из нее колдун. Невесел он; ему горька тризна, которую свершили козаки над убитым своим паном. Не мало поплатились ляхи: сорок четыре пана со всею сбруею и жупанами, да тридцать три холопа изрублены в куски; а остальных вместе с конями угнали в плен продать татарам. По каменным ступеням спустился он между обгорелыми пнями, вниз, где, глубоко в земле, вырыта была у него землянка. Тихо вошел он, не скрыпнувши дверью, поставил на стол, закрытый скатертью, горшок, и стал бросать длинными руками своими какие-то неведомые травы; взял кухоль, выделанный из какого-то чудного дерева, почерпнул им воды и стал лить, шевеля губами и творя какие-то заклинания. Показался розовый свет в светлице; и страшно было глянуть тогда ему в лицо. Оно казалось кровавым, глубокие морщины только чернели на нем, а глаза были как в огне. Нечестивый грешник! уже и борода давно поседела, и лицо изрыто морщинами, и высох весь, а всё еще творит богопротивный умысел. Посреди хаты стало веять белое облако и что-то похожее на радость сверкнуло в лице его. Но отчего же вдруг стал он недвижим с разинутым ртом, не смея пошевелиться, и отчего волосы щетиною поднялись на его голове? В облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо. Непрошенное, незванное, явилось оно к нему в гости; чем далее, выяснивалось больше и вперило неподвижные очи. Черты его, брови, глаза, губы, всё незнакомое ему. Никогда во всю жизнь свою он его не видывал. И страшного, кажется, в нем мало; а непреодолимый ужас напал на него. А незнакомая дивная голова сквозь облако так же неподвижно глядела на него. Облако уже и пропало; а неведомые черты еще резче выказывались и острые очи не отрывались от него. Колдун весь побелел, как полотно. Диким, не своим голосом вскрикнул, опрокинул горшок... Всё пропало. XI „Спокой себя, моя любая сестра!“ говорил старый есаул Горобець. „Сны редко говорят правду“. „Приляг, сестрица!“ говорила молодая его невестка. „Я позову старуху, ворожею; против ее никакая сила не устоит. Она выльет переполох тебе“. „Ничего не бойся!“ говорил сын его, хватаясь за саблю: „никто тебя не обидит“. Пасмурно, мутными глазами, глядела на всех Катерина и не находила речи. „Я сама устроила себе погибель. Я выпустила его“. Наконец она сказала: „Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына... Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. Я зарублю твое дитя, Катерина! кричал он, если не выйдешь за меня замуж...“ и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало. Кипел и сверкал сын есаула от гнева, слыша такие речи. Расходился и сам есаул Горобець: „Пусть попробует он, окаянный антихрист, притти сюда; отведает, бывает ли сила в руках старого козака. Бог видит“, говорил он, подымая кверху прозорливые очи: „не летел ли я подать руку брату Данилу? Его святая воля! застал уже на холодной постеле, на которой много, много улеглось козацкого народа. Зато разве не пышна была тризна по нем? выпустили ли хоть одного ляха живого? Успокойся же, мое дитя! никто не посмеет тебя обидеть, разве ни меня не будет, ни моего сына“. Кончив слова свои, старый есаул пришел к колыбели, и дитя, увидевши висевшую на ремне у него в серебряной оправе красную люльку и гаман с блестящим огнивом, протянуло к нему ручонки и засмеялось. „По отцу пойдет“, сказал старый есаул, снимая с себя люльку и отдавая ему: „еще от колыбели не отстал, а уже думает курить люльку“. Тихо вздохнула Катерина и стала качать колыбель. Сговорились провесть ночь вместе, и мало погодя уснули все. Уснула и Катерина. На дворе и в хате всё было тихо; не спали только козаки, стоявшие на стороже. Вдруг Катерина, вскрикнув, проснулась, и за нею проснулись все. „Он убит, он зарезан!“ кричала она и кинулась к колыбели. Все обступили колыбель и окаменели от страха, увидевши, что в ней лежало неживое дитя. Ни звука не вымолвил ни один из них, не зная, что думать о неслыханном злодействе. XII Далеко от Украинского края, проехавши Польшу, минуя и многолюдный город Лемберг, идут рядами высоковерхие горы. Гора за горою, будто каменными цепями, перекидывают они вправо и влево землю и обковывают ее каменною толщей, чтобы не прососало шумное и буйное море. Идут каменные цепи в Валахию и в Седмиградскую область, и громадою стали в виде подковы между галичским и венгерским народом. Нет таких гор в нашей стороне. Глаз не смеет оглянуть их; а на вершину иных не заходила и нога человечья. Чуден и вид их: не задорное ли море выбежало в бурю из широких берегов, вскинуло вихрем безобразные волны и они, окаменев, остались недвижимы в воздухе? Не оборвались ли с неба тяжелые тучи и загромоздили собою землю? ибо и на них такой же серый цвет, а белая верхушка блестит и искрится при солнце. Еще до Карпатских гор услышишь русскую молвь, и за горами еще, кой-где, отзовется как будто родное слово; а там уже и вера не та, и речь не та. Живет не малолюдный народ венгерский; ездит на конях, рубится и пьет не хуже козака; а за конную сбрую и дорогие кафтаны не скупится вынимать из кармана червонцы. Раздольны и велики есть между горами озера. Как сткло, недвижимы они и, как зеркало, отдают в себе голые вершины гор и зеленые их подошвы. Но кто середи ночи, блещут, или не блещут звезды, едет на огромном вороном коне? какой богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, отсвечивается с исполинским конем в недвижных водах, и бесконечная тень его страшно мелькает по горам? Блещут чеканеные латы; на плече пика; гремит при седле сабля; шелом надвинут; усы чернеют; очи закрыты; ресницы опущены - он спит. И, сонный, держит повода; и за ним сидит на том же коне младенец паж, и также спит и, сонный, держится за богатыря. Кто он, куда, зачем едет? - кто его знает. Не день, не два уже он переезжает горы. Блеснет день, взойдет солнце, его не видно; изредка только замечали горцы, что по горам мелькает чья-то длинная тень, а небо ясно, и тучи не пройдет по нем. Чуть же ночь наведет темноту, снова он виден и отдается в озерах и за ним, дрожа, скачет тень его. Уже проехал много он гор и взъехал на Криван. Горы этой нет выше между Карпатом как царь подымается она над другими. Тут остановился конь и всадник, и еще глубже погрузился в сон, и тучи, спустясь, закрыли его. XIII „Тс... тише, баба! не стучи так, дитя мое заснуло. Долго кричал сын мой, теперь спит. Я пойду в лес, баба! Да что же ты так глядишь на меня? Ты страшна: у тебя из глаз вытягиваются железные клещи... ух, какие длинные! и горят, как огонь! Ты, верно, ведьма! О, если ты ведьма, то пропади отсюда! ты украдешь моего сына. Какой бестолковый этот есаул: он думает, мне весело жить в Киеве; нет, здесь и муж мой и сын; кто же будет смотреть за хатой? Я ушла так тихо, что ни кошка, ни собака не услышала. Ты хочешь, баба, сделаться молодою - это совсем не трудно: нужно танцовать только; гляди, как я танцую...“ и проговорив такие несвязные речи, уже неслась Катерина, безумно поглядывая на все стороны и упираясь руками в боки. С визгом притопывала она ногами; без меры, без такта звенели серебряные подковы. Незаплетенные черные косы метались по белой шее. Как птица, не останавливаясь, летела она, размахивая руками и кивая головою, и казалось, будто, обессилев, или грянется на земь, или вылетит из мира. Печально стояла старая няня и слезами налились ее глубокие морщины; тяжкий камень лежал на сердце у верных хлопцев, глядевших на свою пани. Уже совсем ослабела она и лениво топала ногами на одном месте, думая, что танцует горлицу. „А у меня монисто есть, парубки!“ сказала она наконец, остановившись: „а у вас нет!.. Где муж мой?“ вскричала она вдруг, выхватив из-за пояса турецкий кинжал. „О! это не такой нож, какой нужно“. При этом и слезы и тоска показались у ней на лице. „У отца моего далеко сердце, он не достанет до него. У него сердце из железа выковано. Ему выковала одна ведьма на пекельном огне. Что ж нейдет отец мой? разве он не знает, что пора заколоть его? Видно, он хочет, чтоб я сама пришла...“ и не докончив, чудно засмеялася. „Мне пришла на ум забавная история: я вспомнила, как погребали моего мужа. Ведь его живого погребли... какой смех забирал меня... Слушайте, слушайте!“ и, вместо слов, начала она петь песню: Бижыть возок кровавенькій: У тим возку козак лежить, Постреляный, порубаный. В правій ручци дротык держить, С того дроту кривця бижыть; Бижыть рика кровавая. Над ричкою явор стоить. Над явором ворон кряче. За козаком маты плаче. Не плачь, маты, не журыся! Бо вже твій сын оженывся. Та взяв жинку паняночку, В чистом поли земляночку, И без дверець, без оконець. Та вже писни вышов конец. Танціовала рыба з раком... А хто мене не полюбить трясця его матерь! Так перемешивались у ней все песни. Уже день и два живет она в своей хате и не хочет слышать о Киеве, и не молится, и бежит от людей; и с утра до позднего вечера бродит по темным дубравам. Острые сучья царапают белое лицо и плеча; ветер треплет расплетенные косы; давние листья шумят под ногами ее - ни на что не глядит она. В час, когда вечерняя заря тухнет, еще не являются звезды, не горит месяц, а уже страшно ходить в лесу: по деревьям царапаются и хватаются за сучья некрещеные дети, рыдают, хохочут, катятся клубом по дорогам и в широкой крапиве; из днепровских волн выбегают вереницами погубившие свои души девы; волосы льются с зеленой головы на плечи, вода, звучно журча, бежит с длинных волос на землю, и дева светится сквозь воду, как будто бы сквозь стеклянную рубашку; уста чудно усмехаются, щеки пылают, очи выманивают душу... она сгорела бы от любви, она зацеловала бы... Беги! крещеный человек! уста ее - лед, постель - холодная вода; она защекочет тебя и утащит в реку. Катерина не глядит ни на кого, не боится, безумная, русалок, бегает поздно с ножом своим и ищет отца. С ранним утром приехал какой-то гость, статный собою, в красном жупане, и осведомляется о пане Даниле; слышит всё, утирает рукавом заплаканные очи и пожимает плечами. Он-де воевал вместе с покойным Бурульбашем; вместе рубились они с крымцами и турками; ждал ли он, чтобы такой конец был пана Данила. Рассказывает еще гость о многом другом и хочет видеть пани Катерину. Катерина сначала не слушала ничего, что говорил гость; напоследок стала, как разумная, вслушиваться в его речи. Он повел про то, как они жили вместе с Данилом, будто брат с братом; как укрылись раз под греблею от крымцев... Катерина всё слушала и не спускала с него очей. „Она отойдет!“ думали хлопцы, глядя на нее. „Этот гость вылечит ее! она уже слушает, как разумная!“ Гость начал рассказывать между тем, как пан Данило, в час откровенной беседы, сказал ему: „Гляди, брат Копрян: когда волею божией не будет меня на свете, возьми к себе жену, и пусть будет она твоею женою...“ Страшно вонзила в него очи Катерина. „А!“ вскрикнула она: „это он! это отец!“ и кинулась на него с ножом. Долго боролся тот, стараясь вырвать у нее нож. Наконец вырвал, замахнулся - и совершилось страшное дело: отец убил безумную дочь свою. Изумившиеся козаки кинулись было на него; но колдун уже успел вскочить на коня и пропал из виду. XIV За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская. „А то что такое?“ допрашивал собравшийся народ старых людей, указывая на далеко мерещившиеся на небе и больше похожие на облака серые и белые верхи. „То Карпатские горы!“ говорили старые люди: „меж ними есть такие, с которых век не сходит снег; а тучи пристают и ночуют там“. Тут показалось новое диво: облака слетели с самой высокой горы, и на вершине ее показался во всей рыцарской сбруе человек на коне с закрытыми очами, и так виден, как бы стоял вблизи. Тут, меж дивившимся со страхом народом, один вскочил на коня и, дико озираясь по сторонам, как будто ища очами, не гонится ли кто за ним, торопливо, во всю мочь, погнал коня своего. То был колдун. Чего же так перепугался он? Со страхом вглядевшись в чудного рыцаря, узнал он на нем то же самое лицо, которое, незванное, показалось ему, когда он ворожил. Сам не мог он разуметь, отчего в нем всё смутилось при таком виде и, робко озираясь, мчался он на коне, покаместь не застигнул его вечер и не проглянули звезды. Тут поворотил он домой, может быть, допросить нечистую силу, что значит такое диво. Уже он хотел перескочить с конем через узкую реку, выступившую рукавом середи дороги, как вдруг конь на всем скаку остановился, заворотил к нему морду, и, чудо, засмеялся! белые зубы страшно блеснули двумя рядами во мраке. Дыбом поднялись волоса на голове колдуна. Дико закричал он и заплакал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву. Ему чудилось, что всё со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом, и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его. Отчаянный колдун летел в Киев к святым местам. XV Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и досчатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться... Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святый схимник в первый раз, и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо. „Отец, молись! молись!“ закричал он отчаянно: „молись о погибшей душе!“ и грянулся на землю. Святый схимник перекрестился, достал книгу, развернул и в ужасе отступил назад и выронил книгу: „Нет, неслыханный грешник! нет тебе помилования! беги отсюда! не могу молиться о тебе!“ „Нет?“ закричал, как безумный, грешник. „Гляди: святые буквы в книге налились кровью. Еще никогда в мире не бывало такого грешника!“ „Отец, ты смеешься надо мною!“ „Иди, окаянный грешник! не смеюсь я над тобою. Боязнь овладевает мною. Не добро быть человеку с тобою вместе!“ „Нет! нет, ты смеешься, не говори... я вижу, как раздвинулся рот твой: вот белеют рядами твои старые зубы!..“ И, как бешеный, кинулся он - и убил святаго схимника. Что-то тяжко застонало и стон перенесся через поле и лес. Из-за леса поднялись тощие, сухие руки с длинными когтями; затряслись и пропали. И уже ни страха, ничего не чувствовал он. Всё чудится ему как-то смутно. В ушах шумит, в голове шумит, как будто от хмеля, и всё, что ни есть перед глазами, покрывается как бы паутиною. Вскочивши на коня, поехал он прямо в Канев, думая оттуда через Черкасы направить путь к татарам прямо в Крым, сам не зная для чего. Едет он уже день, другой, а Канева всё нет. Дорога та самая; пора бы ему уже давно показаться, но Канева не видно. Вдали блеснули верхушки церквей. Но это не Канев, а Шумск. Изумился колдун, видя, что он заехал совсем в другую сторону. Погнал коня назад к Киеву, и через день показался город; но не Киев, а Галич, город еще далее от Киева, чем Шумск, и уже недалеко от венгров. Не зная, что делать, поворотил он коня снова назад, но чувствует снова, что едет в противную сторону и всё вперед. Не мог бы ни один человек в свете рассказать, что было на душе у колдуна; а если бы он заглянул и увидел, что там деялось то уже не досыпал бы он ночей и не засмеялся бы ни разу. То была не злость, не страх, и не лютая досада. Нет такого слова на свете, которым бы можно было его назвать. Его жгло, пекло, ему хотелось бы весь свет вытоптать конем своим, взять всю землю от Киева до Галича с людьми, со всем и затопить ее в Черном море. Но не от злобы хотелось ему это сделать; нет, сам он не знал от чего. Весь вздрогнул он, когда уже показались близко перед ним Карпатские горы и высокий Криван, накрывший свое темя, будто шапкою, серою тучею; а конь всё несся и уже рыскал по горам. Тучи разом очистились, и перед ним показался в страшном величии всадник. Он силится остановиться; крепко натягивает удила; дико ржал конь, подымая гриву, и мчался к рыцарю. Тут чудится колдуну, что всё в нем замерло, что недвижный всадник шевелится и разом открыл свои очи; увидел несшегося к нему колдуна и засмеялся. Как гром, рассыпался дикой смех по горам и зазвучал в сердце колдуна, потрясши всё, что было внутри его. Ему чудилось, что будто кто-то сильный влез в него и ходил внутри его и бил молотами по сердцу, по жилам... так страшно отдался в нем этот смех! Охватил всадник страшною рукою колдуна и поднял его на воздух. Вмиг умер колдун и открыл после смерти очи. Но уже был мертвец, и глядел, как мертвец. Так страшно не глядит ни живой, ни воскресший. Ворочал он по сторонам мертвыми глазами и увидел поднявшихся мертвецов от Киева, и от земли Галичской, и от Карпата, как две капли воды схожих лицом на него. Бледны, бледны, один другого выше, один другого костистей, стали они вокруг всадника, державшего в руке страшную добычу. Еще раз засмеялся рыцарь и кинул ее в пропасть. И все мертвецы вскочили в пропасть, подхватили мертвеца и вонзили в него свои зубы. Еще один всех выше, всех страшнее, хотел подняться из земли; но не мог, не в силах был этого сделать, так велик вырос он в земле; а если бы поднялся, то опрокинул бы и Карпат, и Седмиградскую и Турецкую землю, немного только подвинулся он, и пошло от того трясение по всей земле. И много поопрокидывалось везде хат. И много задавило народу. Слышится часто по Карпату свист, как будто тысяча мельниц шумит колесами на воде. То, в безвыходной пропасти, которой не видал еще ни один человек, страшащийся проходить мимо, мертвецы грызут мертвеца. Нередко бывало по всему миру, что земля тряслась от одного конца до другого; то оттого делается, толкуют грамотные люди, что есть где-то, близ моря, гора, из которой выхватывается пламя и текут горящие реки. Но старики, которые живут и в Венгрии, и в Галичской земле, лучше знают это и говорят: что то хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец и трясет землю. XVI В городе Глухове собрался народ около старца бандуриста, и уже с час слушал, как слепец играл на бандуре. Еще таких чудных песен и так хорошо не пел ни один бандурист. Сперва повел он про прежнюю гетманщину за Сагайдачного и Хмельницкого. Тогда иное было время: козачество было в славе; топтало конями неприятелей, и никто не смел посмеяться над ним. Пел и веселые песни старец и повоживал своими очами на народ, как будто зрящий; а пальцы, с приделанными к ним костями, летали как муха по струнам, и, казалось, струны сами играли; а кругом народ, старые люди, понурив головы, а молодые, подняв очи на старца, не смели и шептать между собою. „Постойте“, сказал старец: „я вам запою про одно давнее дело“. Народ сдвинулся еще теснее и слепец запел: „За пана Степана, князя Седмиградского, был князь Седмиградский королем и у ляхов, жило два козака: Иван да Петро. Жили они так, как брат с братом. „Гляди, Иван, всё, что ни добудешь - всё пополам. Когда кому веселье - веселье и другому; когда кому горе - горе и обоим; когда кому добыча - пополам добычу; когда кто в полон попадет - другой продай всё и дай выкуп, а не то, сам ступай в полон“. И правда, всё, что ни доставали козаки, всё делили пополам; угоняли ли чужой скот, или коней, всё делили пополам. *** „Воевал король Степан с турчином. Уже три недели воюет он с турчином, а всё не может его выгнать. А у турчина был паша такой, что сам с десятью янычарами мог порубить целый полк. Вот объявил король Степан, что если сыщется смельчак и приведет к нему того пашу живого или мертвого, даст ему одному столько жалованья, сколько дает на всё войско. „Пойдем, брат, ловить пашу!“ сказал брат Иван Петру. И поехали козаки, один в одну сторону, другой в другую. *** „Поймал ли бы еще, или не поймал Петро, а уже Иван ведет пашу арканом за шею к самому королю. „Бравый молодец!“ сказал король Степан, и приказал выдать ему одному такое жалованье, какое получает всё войско; и приказал отвесть ему земли там, где он задумает себе, и дать скота, сколько пожелает. Как получил Иван жалованье от короля, в тот же день разделил всё поровну между собою и Петром. Взял Петро половину королевского жалованья, но не мог вынесть того, что Иван получил такую честь от короля, и затаил глубоко на душе месть. *** „Ехали оба рыцаря на жалованную королем землю, за Карпат. Посадил козак Иван с собою на коня своего сына, привязав его к себе. Уже настали сумерки - они всё едут. Младенец заснул, стал дремать и сам Иван. Не дремли, козак, по горам дороги опасные!.. Но у козака такой конь, что сам везде знает дорогу, не спотыкнется и не оступится. Есть между горами провал, в провале дна никто не видал; сколько от земли до неба, столько до дна того провала. По над самым провалом дорога - два человека еще могут проехать, а трое ни за что. Стал бережно ступать конь с дремавшим козаком. Рядом ехал Петро, весь дрожал и притаил дух от радости. Оглянулся и толкнул названного брата в провал. И конь с козаком и младенцем полетел в провал. *** „Ухватился, однако ж, козак за сук, и один только конь полетел на дно. Стал он карабкаться, с сыном за плечами, вверх; немного уже не добрался, поднял глаза и увидел, что Петро наставил пику, чтобы столкнуть его назад. „Боже ты мой, праведный, лучше б мне не подымать глаз, чем видеть, как родной брат наставляет пику столкнуть меня назад. Брат мой милый! коли меня пикой, когда уже мне так написано на роду, но возьми сына! чем безвинный младенец виноват, чтобы ему пропасть такою лютою смертью?“ Засмеялся Петро и толкнул его пикой, и козак с младенцем полетел на дно. Забрал себе Петро всё добро и стал жить, как паша. Табунов ни у кого таких не было, как у Петра. Овец и баранов нигде столько не было. И умер Петро. *** „Как умер Петро, призвал бог души обеих братьев, Петра и Ивана, на суд. „Великой есть грешник сей человек!“ сказал бог. „Иване! не выберу я ему скоро казни; выбери ты сам ему казнь!“ Долго думал Иван, вымышляя казнь, и наконец сказал: „Великую обиду нанес мне сей человек: предал своего брата, как Иуда, и лишил меня честного моего рода и потомства на земле. А человек без честного рода и потомства, что хлебное семя, кинутое в землю, и пропавшее даром в земле. Всходу нет - никто и не узнает, что кинуто было семя. *** „Сделай же, боже, так, чтобы всё потомство его не имело на земле счастья! чтобы последний в роде был такой злодей, какого еще и не бывало на свете! И от каждого его злодейства, чтобы деды и прадеды его не нашли бы покоя в гробах, и терпя муку, неведомую на свете, подымались бы из могил! А Иуда Петро чтобы не в силах был подняться, и от того терпел бы муку еще горшую; и ел бы, как бешеный, землю и корчился бы под землею! *** „И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, боже, из того провала на коне на самую высокую гору, и пусть прийдет он ко мне, и брошу я его с той горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы не жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его, за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки! А Иуда Петро чтобы не мог подняться из земли, чтобы рвался грызть и себе, но грыз бы самого себя, а кости его росли бы чем дальше, больше, чтобы чрез то еще сильнее становилась его боль. Та мука для него будет самая страшная: ибо для человека нет большей муки, как хотеть отмстить, и не мочь отмстить. *** „Страшна казнь, тобою выдуманная, человече!“ сказал бог. „Пусть будет всё так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своем, и не будет тебе царствия небесного, покаместь ты будешь сидеть там на коне своем!“ И то всё так сбылось, как было сказано: и доныне стоит на Карпате на коне дивный рыцарь, и видит, как в бездонном провале грызут мертвецы мертвеца, и чует, как лежащий под землею мертвец растет, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясет всю землю...“ Уже слепец кончил свою песню; уже снова стал перебирать струны; уже стал петь смешные присказки про Хому и Ерему, про Сткляра Стокозу... но старые и малые всё еще не думали очнуться и долго стояли, потупив головы, раздумывая о страшном, в старину случившемся деле.


Copyright © 2024 Образовательный портал.